Что бы ни творилось у Рико в голове, но умственно-отсталым назвать его было нельзя. Уже сто раз он мог бы решить проблему общения, дав себе труд изучить язык глухонемых. Но он не дал. По ряду причин, начиная от того, что это означало бы признание себя каким-то там неполноценным, что для кого угодно неприятно, и заканчивая тем тривиальным фактом, что мало кто из рядовых граждан этим языком владеет. Желая что-то сообщить, подрывник всегда сопровождал свое рычание жестами, будто изображая пантомиму, смысл которой в общих чертах обычно бывал собеседнику понятен. Практически, он танцевал каждую фразу, и в игре «в крокодила» мог сразу же претендовать на место победителя.
Но сейчас, когда Ковальски отвернулся, и не может ни видеть движения губ, ни жестов, сказать ему то, что хотелось сказать тем путем, который у подрывника сходил за нормальный, было бы невозможно. Очевидно, Рико это тоже осознавал. Потому и сделал то, что сделал: приподнялся на локте и прижался сухими горячими губами к прохладному виску ученого. Ковальски этому значения не придал – дружественный жест был ему приятен тем, что в него сослуживец вкладывал. Нес в себе тепло и сопереживание. Давал ощущение, будто ты не безразличен и о тебе позаботились. А прикосновение губами что – обычное касание, как и рукой, например. Приятное касание. Обволакивающее. Он изголодался по этому ощущению, и теперь, когда Рико прижался к нему губами, молча нашел горячую руку подрывника и благодарно сжал ее.
А Рико запомнил. И сделал выводы. Свои безумные, ни на что не похожие, рядом не стоявшие с нормальным анализом, Рико-выводы. К которым не замедлили прибавиться не менее невообразимые Рико-действия. Потому что никто на свете – до этого дня – не подпускал его к себе близко настолько, чтобы позволять подобное. А Рико умел ценить подобные вещи.
Побудка посреди ночи - дело, можно сказать, преобыденнейшее. Подъем по тревоге и не к такому способен приучить. Зато Шкипер не орет над ухом, и сирена не голосит - черти бы ее побрали, эту сирену, подобные децибелы определенно позаимствованы из репертуара Джулиана в качестве убойного оружия массового поражения…
Ковальски просыпался среди ночи от самых различных раздражителей. От звука авианалета, например. От вопля “Полундра!”, от шипения змеи над ухом, от того, что над его окопом на брюхе прополз, осыпав песком и комьями земли, тяжеловесный танк. От всполохов сигнальных ракет. От артобстрела. От того, что его обливали водой и почти сразу после этого били по лицу. От того, что просто били - и не всегда по лицу. От чего он никогда не просыпался - так это от поцелуя. Прежде - никогда.
Это было очень странное ощущение. Не то сон, не то что-то из его же области: мозг заторможено отказывался принимать участие во всем происходящем. Ковальски чувствовал на лице чужое горячее дыхание и прикосновения шершавых, грубоватых пальцев - подушечка, костяшка, тыльная сторона руки, а это сгиб большого пальца, характерно выступающая косточка, - равнодушно отмечал внутренний голос, который то ли не спал, засранец, то ли был в сговоре. С кем? С чем?.. Хороший вопрос.
Губы тоже были горячими, и прикосновение было приятным - не из-за температуры, не из-за фактуры (потрескавшиеся, почти запекшиеся, нужно пропить курс витаминов группы В - не унимался внутренний голос) и явно не из-за щекочущего, инородного ощущения чужой небритости. Внутренний голос - как-никак, а тоже мозг, что ни говори - подсунул факт этой самой небритости почти сразу и не преминул напомнить, что девушки редко когда могут похвастать подбородком, которым можно драить котлы. И Ковальски это проигнорировал. Потому что поцелуй нес тепло, чужое стремление сделать ему хорошо, доставить какую-то примитивную, физическую радость, выразить доброе отношение в самом обобщенном, глобальном смысле. Потому что лейтенант не помнил, когда его целовали в последний раз. И когда бы это было добровольно, потому что кто-то пожелал дать ему это ощущение. Когда не пришлось бы для начала попрыгать выше головы, на радость тому, другому участнику процесса, вдоволь потешая его самолюбие. Тогда это все было неважно, потому что на кону было все то же драгоценное, никаким иным способом не добываемое тепло, от которого стискивало горло и отшибало мысли, от которого немели руки, и по позвоночнику пробегала невидимая молния. Но потом – потом-то всегда приходило осознание. Потом он всегда анализировал произошедшее и делал выводы. Он всегда и из всего делал выводы, эти чертовы распроклятые, чтоб им в аду гореть, выводы, ради которых его и держали в этом зоопарке, именуемом “элитной тактической группировкой” (Заметка на полях: не давайте шефу общаться с секретными агентами. Влияют). Многое бы он дал за возможность отключить мозги и только чувствовать. Сохранить воспоминания о пережитых ощущениях и улыбаться им в темноте после отбоя, когда он предоставлен самому себе. Но эти воспоминания неотделимы были от мотивов других людей, от причин, по которым они, эти люди, делились с ним теплом.
А Рико отдавал - не оглядываясь и не считая, не взвешивая, не отмеривая согласно поступкам, а просто потому, что мог и хотел это сделать. И еще, наверное, потому, с какой-то веселой горечью добавлял про себя лейтенант, что ему тоже не хватает чужого внимания. Кому он нужен, такой?.. Кто у него есть? Ковальски возился с ним, с самого начала, еще когда подрывник только попал к ним на базу. Вернее, когда Шкипер его приволок на плече, оставляя за собой внушительную кровавую дорожку. Как он говорил впоследствии, встреча их в тот день была чистой воды совпадением – быть может, заметив знакомое лицо в толпе, и прошел бы мимо, но поступить так, когда на твоих глазах чужой байк-чоппер слетел с трассы (не без помощи пронесшегося мимо тонированного джипа) было выше сил командира отряда. Так что, для начала вытащив байкера из-под павшего железного коня, а там и узнав, Шкипер притащил его не в ближайшую больничку, а в свое логово. Свалил прямо на пол в лаборатории, и Ковальски, без подготовки, без обследования, с корабля на бал занялся незнакомцем. Шкипер оплыл по стене на пол и спустя какое-то время, глядя в потолок, и ни к кому конкретно не обращаясь, сообщил, что они с этим вот парнем вместе служили, но потом пути разошлись. А теперь вот, видишь… Лейтенант видел. Видел, пинцетом выуживая осколки, видел, накладывая швы, видел, периодически, без особой надежды заглядывая в чужие остекленевшие глаза с остановившимися, сузившимися до размеров булавочной головки, зрачками. Он удивился, когда наутро вчерашний полупокойник зашевелился. У Ковальски в голове не укладывалось тогда все происходящее, но он махнул рукой: разберется позже. Тогда он сдал пациента с рук на руки продравшему глаза после оцепенения, вряд ли тянущего на нормальный сон, Шкиперу и завалился спать там же, в оперблоке, на низенькой кушетке, которую тремя месяцами позже все тот же Рико и сломает, попросту разнеся ударом об стену. Вон, до сих пор царапины остались…
Видимо, этой ночью первый лейтенант спал беспокойно. Ворочался, говорил (может даже звал) во сне, или его мучили кошмары, которых по пробуждении не припомнить. Наверное, поэтому Рико… Рико что? Счел возможным сделать то, что сделал? Пожелал так поступить? Рико понимал, что дело сложилось дурно, и остался рядом, проявляя, как умел, заботу. А потом… Ковальски поневоле сглотнул, дойдя до этого соображения. Потом и поцеловал, проигнорировав то, что они оба…