«Это ты всех скуклил!..» — истерично кричит на Крабича Стефа, неся на руках куклу-Зиночку, у которой ромашки в волосах, подаренные Аликом, и Зиночка выплетает из волос, бросает мне ромашку:
«Я сама скуклилась, быть живой не хотела у такого, и у вас такого не буду…»
Как желто пахнет ромашка, как бело…
«А какой я такой? Какой я такой, Зиночка?»
«Такой хитрый, — дуется Алик. Он на то, видно, обижается, что бросила мне Зиночка ромашку: на нее бы и обижались, почему на меня? — Вы собак боитесь, так вид сделали, будто нашли, где мне жить, а на самом деле — за собакой присматривать».
Я хитрый такой? Тогда почему я в камере, или в карцере, где клаустрофобия душит и где меня снова сейчас бить будут? Потому что это не Феликс железный бронзой гремит, а охранник ключами в замках — и за дверью два молодца проворные, те самые…
Зачем они бьют? Что из меня можно выбить?.. То, что им нужно, выбить можно только из Феликса, но из него не выбили, так бьют меня? Просто бьют, чтобы бить…
Побили во второй раз не сильно, будто для отцепки, и не вдвоем — один пофутболил с минуту ногами на полу, где я скрутился, руки в промежность зажав, яйца сберегая и пальцы пряча, потому что кто я — без яиц и пальцев?
— Попросился бы ты… — под мышки приподняв и в угол меня усадив, говорит тот, который не бил. — Ты не битый по жизни, так один хрен попросишься.
Откуда он знает, что я не битый?.. Или это видно спецу?..
Меня и в самом деле никогда так не били, и я увидел впервые, как люто, по–звериному, до смерти бьют, когда Марту потерял, которая в немце своем нашлась. Почти год я тогда из конца в конец по Советскому Союзу шатался — и в одном из самых дальних концов, на реке Амур под ветреным городом Хабаровском, жил с бывшими зеками в бараке, где узнал и уже, видно, до последних дней запомнил, что кони — это сапоги, а конь — ложка. Или что лары–на–ны — значит, денег нет, а талан на майдан — пожелание удачи тем, кому денег заиметь захотелось — в карты выиграть.
Я сел играть в первый раз, не зная, понятия не имея, что шустырным, пустым играть не садись, потому как не расплатишься — придохают. Меня, пожалуй, и придохали б, прибили бы под тем дальневосточном Хабаровском, если б пахан под опеку не взял, которого я на гитаре играть учил, а он меня — по фене курсать и жить по понятиям: не балай пуляный пурт…
Не возьми брошенный нож. Ибо кто–то им кого–то прирезал, а ты за кого–то сядешь.
В бараке днем и ночью доберили, в карты играли, и однажды коринец приблудный, мужик пожилой переночевать зашел — и к светухам, к картежникам сразу: «Талан на майдан!..» Сел играть и проигрался, много проиграл и наодолжал еще, а как отдавать, так оказалось — лары–на–ны… Ему киф темный устроили, отметелили, одеяло набросив, и тем бы все обошлось, но у коринца, пока он под одеялом крутился, фуфайка по швам прорвалась — и из нее рыжик зашитый, червонец золотой, еще царский, вывалился. Коринец божиться стал, что скрячил, на базаре телогрейку старую спер и не знал про рыжик, но не поверил никто — и светухи взбешенные в тесто коринца смесили. Жить в том месиве не было уже кому, из черепа мозги вываливались, а коринец все похрипывал, красные пузыри пуская, так пахан пожалел — и ножом… За бараком начиналось поле капустное — там и закопали, вновь капусту повтыкав сверху.
Ночь, как коринец в кифе темном, я под одеялом крутился, прикидывал, как быть, — и выходило, что так, будто не случилось ничего, мне перед самим собой не выкрутиться: на моих глазах человека убили.
Утром в милицию в Хабаровск подался, а менты меня пахану сдали: по понятиям менты с паханами жили в Хабаровске.
Такого я, конечно, не ожидал: времена были не нынешние — и бандиты считались бандитами, а менты ментами…
Как–то с Крабичем и братом–мильтоном выпивая, я вспомнил про это — Крабич не удивился. Сказал, что вся страна такая: ракетно–космически–цэковско–ментовски-паханская… Брат–мильтон проще объяснил: «С пахана слам на гурт, в лапу ментам, а с тебя — только лишняя проблема». Брат–мильтон тоже по фене курсал и знал, о чем говорил…
Пахан на поле привел, лопату дал: копай, капусту сажать будем.
Что такое самому себе могилу копать, понять может только тот, кто сам себе могилу копал. А я думал ко всему… цепенел, думая: как же в тесноте такой лежать буду? — и брал на штык шире…