Выбрать главу

— Чок–чок–чок, ты вымыл стручок?.. — стучится в дверь ванной Ли — Ли. Я впускаю ее, чтобы вместе пороскошествовать под душем. Плавная и струистая, как целовальница–вода, Ли — Ли, прижимаясь, стекает по мне, становится на колени, но это уже только игра.

— Ах! — артистично, с неподдельным раскаяньем восклицает Ли — Ли и вздрагивает всей спиной с тремя родинками на правом и двумя на левом плече, пятизвездочная. — Я не только исцарапала, я едва тебя не съела… Бедняжка… Бедняжечка… — И кладет бедняжку на белые зубы, и хоть и бережно, но все же больно прикусывает…

Изо всех живых существ нет на свете существа беспощадней, чем женщина. Если даже у нее смугло–каштановые глаза и туманок в глазах.

Боже, как люблю я утром поспать! Теми короткими, быстрыми, словно ласточки летящие, снами, которые будто бы сны, а будто бы и не сны. Самое лучшее, что можно почувствовать, кроме воды и женщины, это как раз трепещущее, пульсирующее твое присутствие и не присутствие в мире, состояние между явью и сном, на их границе, где переплетаются фантазии и реальность, — и ты можешь длить и длить одно в другом. Все, что я в жизни сыграл, сотворил, придумал, или обо мне говорят, что я это сыграл, придумал, сотворил, я взял из утренних снов. Но только не после женщины. Кто–то из великих мудрецов вроде Мао сказал: то, что отдаешь женщине, забираешь у Бога. Для меня это — какая–то непонятная правда.

Но ведь у Бога всего много — и мне не жаль…

Пороскошествовав под душем и сменив измятые простыни на свежие, крахмально–хрустящие, мы зарываемся в постель. Ладясь Ли — Ли то на грудь, то под мышку, я верчусь, выбирая самое уютное место, в Ли — Ли все еще всего не хватает, чего–то ей не достает…

— Ну-у, расскажи, как тебя невинности лишили… Расскажи, не сонься… Ну-у, не спи, я не буду фейничать…

Это она про фею, которая лишила меня невинности.

И что у Ли — Ли за бзик — я уже столько раз рассказывал! Первый раз рассказывать не надо было.

В реке при береге у пионерского лагеря стояла выгородка из металлической сетки, чтобы пионеры с пионерками, купаясь, не повыплывали на речную быстрину и не утопли. Лагерное начальство панически боялось утратить доверенное ему поголовье, потому что в тех золотых пионерских временах за утрату пионера, пусть даже самого засраного, любому начальству голову отрывали и собакам бросали. Это уж сейчас, в постпионерском пространстве, так повелось, что пионеры пропадают массово, а начальству хоть бы хрен.

По берегу хромал пригорбленный Максим Герасимович Блонок, попросту Блонька, старший вожатый и баянист, злобно зыркающий на каждого, кто приближался к сетке, и устрашающе, потрясая кулаком, орущий:

— Я тебе подплыву! Я тебе поднырну! Я тебе яйца оторву, байстрюк!

Яйца оторвать грозил он и пионерам, и пионеркам — кто их там в воде разберет.

В отличие от всего остального лагерного начальства, которое ненавидело пионеров с пионерками из–за страха остаться без головы, кинутой собакам, у Блоньки к нам было чистое чувство: он ненавидел нас из–за ненависти. Ковыляя в речном песке, обязанный сохранять наше поголовье, он на самом деле желал одного: чтобы все мы поднырнули под сетку, повыплывали на стремнину, утопли — и река унесла наши мерзкие, хитрые, подлые трупы в далекое Балтийское море. И тогда бы он пропел начальству: «Смотри, как тихо и как чисто…»

Смотри, как тихо и как чисто, — начало песни, которую Блонька сам придумал, сам как он говорил, малость подзаикаясь, со–сложил — и, не имея никакой иной возможности услышать со–сложенное, по три раза на день заставлял нас петь:

Плывет московский бой курантов,

И горны вскинули горнисты,

Двенадцать юных музыкантов…

Блонька глаза закрывал, баян раздирая, так ему было в кайф…

Из–за этой песни, в которой двенадцать юных музыкантов превращались нами ровно во столько же юных мастурбантов, из–за баяна и музыки, а не из–за того, что был он хромым, пригорбленным да подзаикастым, Блоньку и любили студентки–пионервожатые. Чаще всего любили ночью, но иногда и днем, в тихий час, и с одной из них, Светланой Николаевной, мы Блоньку подкараулили и сфотографировали со спущенными штанами в лесу за муравейниками. Светлана Николаевна, упираясь руками в наклоненную сосну, сама стояла, наклонившись, и на фотографии всю ее было не распознать, зато Блонька, пристроившийся к ней сзади, из–за горба своего и сухотной ноги распознавался весь. Мы подбросили фотографию в футляр баяна — и она выпала из него на утренней линейке… Мы вскинули руки в салюте!