Выбрать главу

Блоньку выловили километра за полтора от лагеря, под мостом, к одной из бетонных свай которого река Блоньку прибила, не донесла до моря… Никогда, впрочем, в море он и не хотел, и песен морских от него мы не слышали.

Из реки меня, голого, в одном полотенце, затащили за уши в медпункт. Там стоял белый шкафчик с инструментами и лекарствами, белая тумбочка, белый табурет и две никелированные кровати — на случай карантина. Поскольку ни со свинкой, ни с какой–нибудь иной инфекцией никто из пионеров с пионерками в карантин не попадал, кровати в медпункте были сто раз перемененные, перенесенные из палат, самые доломанные. Поэтому медсестра Татьяна Савельевна занималась с начальником лагеря тем же, чем занималась пионервожатая Светлана Николаевна с вожатым–баянистом, с топельцем Блонькой, также в лесу, за муравейниками. Но исключительно ночью — и не очень лунной. Начальник лагеря имел немалый опыт работы и был осторожен, нам никак не удавалось сзади Татьяны Савельевны его заснять.

Татьяна Савельевна, беленькая в полурасстегнутом беленьком халате, кругленькая в нем и пухленькая, подсадила меня на тумбочку, села на табурет передо мной и стала красить мои яйчики йодом.

Знаете, как щиплет йод поцарапанные яйчики? Попробуйте, поцарапайте и покрасьте — это запоминается.

Ни боль в паху, ни страх, которого наглотался я с водой и который, холодя всего меня, болтался в животе: «Что теперь будет?.. Просто выгонят?.. Или в тюрьму?.. Засудят?..» — несравнимы были с оцепенением, с которым смотрел я сверху в вырез белого халата Татьяны Савельевны, студентки медицинского института, где училась она на педиатра, поскольку имела склонность к детям. Под полурасстегнутым халатом Татьяны Савельевны насквозь, до бездны, до белого сиденья табурета с коричнево–курчавой щеточкой на его краю, не было ничего. Только бело–мучное, творожное тело, только вся она сама. И перед моими глазами, слепя их, нависали над бездной два бело–мучных сугроба, два творожных шара с прилепленными к ним крупными, пупыристыми, соком истекающими малининами.

— Повезло тебе, Роман, что с романчиком остался, — не отрываясь от своей, можно сказать, пасхальной забавы, с придыханием сказала Татьяна Савельевна и пальчиком перебросила над яйчиками мой стручок из стороны в сторону. — Только что–то он, словно неживой… замерз… посинел… Подышим на него, согреем, а то вдруг отвалится… Жаль будет, Романчик, романчика — славненький такой…

Она первая назвала всего меня романчиком.

Раз, второй и третий, взяв меня за коленки, дохнула творожная фея из медицинского института на посиневший, почти неживой стручок — и свершилось чудо: стручок вскочил, как стойкий оловянный солдатик. Фея, свершив чудо, наклонилась к солдатику за наградой, но только–только, едва–едва тронула она головку его губами и кончиком языка, как головка бедного солдатика мелко–мелко запульсировала, задрожала — и брызнула на губы феи сопливенькой струйкой!..

Всё. Я сидел на тумбочке, поджав ноги — неподвижный, как маленький Будда. Как совсем глупенький Будда. Я не знал, куда деваться. Не понимал, как после этого жить. Потому что тогда я даже не догадывался, что Будда — сын императора, что все это он позволяет, поскольку он толстый и веселый, и бешено счастлив жизнью. Об этом только недавно узнал я от отца Ли — Ли, который назвал свою дочь почему–то по–китайски.

А тогда я словно бы подвел самого себя… Солгал себе самому, изменил… Я был уверен, что к этому готов, едва ли не каждую ночь и каждый день представляя, как это будет. Когда, наконец, испытаю, как оно не в кулачке, а там, в сладостной тайнице, в волосистой расщелине, в ее сокровенных глубинах, в которых познаю, что такое пытка, как называли эту тайницу мужики. Чья пытка и какая, девичья или женская — все равно, но лучше женская, потому что на таинственную сладость девичьей, глядя на одноклассниц, я не очень рассчитывал. В фантазиях своих я подстерегал где–то — чаще всего за стогами на только что скошенном лугу — белую–белую, дородную–дородную, с молочной грудью девку в красной юбке, валил ее в стог, задирал ей красную юбку на молочную грудь, коленями разводил ее мясистые ляжки — и!.. И первое, на что настраивал я себя в своих фантазиях — это воткнуться в пытку, вогнаться по корень, войти в нее и не выходить. Ни за что и никогда не выходить, быть в ней, быть и быть…