А ведь глухарям Полигон-то нужен. Только ручной, управляемый, безопасный для них, глухарей. И Старый Танковый, наверное, тоже нужен. Для чего, спрашивается? У них же, в Новом Городе, сплошное благорастворение, процветание и всеобщее миролюбие. Которое, правда, не распространяется на звукарей и клятых. А может быть, не во всем мире сплошное благорастворение и процветание, может быть, кому-то еще нужны танки, зенитные комплексы и прочая смертоубийственная дрянь? Наверное, нужны. А ветераны нужны? Конечно, и ветераны нужны, только, опять же, ручные, чтобы имели товарный вид и рыночную стоимость. И, в принципе, неважно, глухари они или слышащие. Неважно даже, живые они или не очень...
— Эй, дружбан, ты, похоже, спишь уже, — Мышонок успел помыть посуду и теперь мыкался по подвальчику, не зная, чем заняться. — Знаешь, я, пожалуй, постелю себе на диване, у тебя какое-никакое бельишко найдется?
Бельишко, к удивлению самого хозяина, нашлось. Мышонок некоторое время копошился, устраиваясь поудобнее, потом очень музыкально захрапел,
Лабух, как всегда в последнее время, долго не мог заснуть. Наконец, он вообразил себя летящим на дирижабле над бескрайней зеленой страной. Архаичная граненая сигара неспешно плыла в густом теплом воздухе, бережно неся под брюхом деревянную гондолу, похожую на старинный вагон-ресторан.
На салон-вагон. Внутри гондола была обшита глазастыми деревянными панелями. Карельская береза, сонно подумал Лабух. В дальнем конце, салона за угловой стойкой, торчал услужливый буфетчик в поддевке. Волосы буфетчика, разделенные прямым пробором, лоснились от репейного масла. Лабух сидел за деревянным столиком у раскрытого окна, за которым мелькали лопасти неторопливо вращающегося воздушного пропеллера. Ш-шух, ш-шух, ш-шух... приговаривали лопасти, и с каждым «ш-шух» в лицо Лабуху плескало упругой волной теплого воздуха. Было уютно. Внизу медленно проплывали леса, поля, змеились дороги и реки — все чистенькое, какое-то умытое, немного ненастоящее, но располагающее к покою и отдохновению. Нет, это все-таки не вагон, — сообразил Лабух, это же старый пароход, вон, в том конце и выход на палубу имеется. На палубе раздавался женский смех и, кажется, пели цыгане. Не вокзальные попрошайки, а настоящие таборные цыгане, те, которые шумною толпою кочуют где попало, а сейчас вот летят на дирижабле, себе не в убыток, почтенной публике — в удовольствие. Почтенная публика мужского пола в светлом костюме («Наверное, чесучовом, — подумал Лабух, — интересно, из чего делают эту самую чесучу?») занята была поеданием окрошки. В почтенной публике нетрудно было признать Лоуренса. Ага, понятно, почему он лопает окрошку, вместо того чтобы веселиться с Дайаной и со всеми остальными. Он же глухарь. А Дайана, наверное, на палубе, отплясывает с прочими дамами под звон цыганских струн. Дамы-то все как одна из бывших подворотниц, стало быть — звукарки. Наверное, рядом пара-другая музпехов. Лоуренса охраняют. Тут Лабух почувствовал, что безоружен, и ему стало не по себе. Он поискал глазами Мышонка, но того не было видно. За окном весело молотили зеленоватую воду красные плицы гребного колеса. Пропеллер, к удивлению Лабуха, никуда не делся, а просто переместился повыше, так что видны были только мелькающие края широких лопастей. В открытое окно теперь не только дуло, но еще и брызгало. Ага, все работает, — успокоился Лабух, — это просто такой дирижабль-пароход, дирипар, или паражабль, а может, парадир, не знаю, как правильнее, да, наверное, все равно. Двухстворчатые двери на носовую палубу открылись, по салону прокатились солнечные блики и пропали. Потом он увидел Дайану. Длинное легкое светлое платье и кружевной зонтик от солнца сделали из Дайаны настоящую даму. Почему-то Лабух был уверен, что именно так и должны выглядеть дамы, путешествующие на дирипаре, или парадире, мир с ними обоими. Он с сомнением оглядел свое отражение в зеркале, висящем между окон на противоположной стене. «Да... не соответствую... — весело огорчился он, — теперь никто не станет со мной дружиться». Отражение Лабуха, однако, несмотря на неуместные на дирипаре джинсы и потертую куртку, выглядело весьма уверенным в себе, наверное, потому, что было вооружено привычной «Музимой».
Внезапно стало шумно. Решетчатые двухстворчатые двери, ведущие на палубу, опять распахнулись, на этот раз с каким-то треском, явив почтенной публике деда Федю с мощно ревущим баяном. Звук был настолько впечатляющ, что сразу стало ясно, что дед выступает на дирипаре, как минимум, в двух ипостасях: человека-оркестра и гудка, причем одновременно. Баян с шумом втянул в себя воздух, словно кашалот перед схваткой с гигантским кракеном. Да так и затих с раззявленными мехами. Баян коротко рявкнул, лица сидящих за столиками людей разом повернулись к баянисту.
— Клятые и кандидаты на выход! — скомандовал дед, переходя в третью ипостась — проводника-кондуктора, и сдавил меха, словно бурдюк с молодым вином.
Грянул марш. Заревели басы. Дед Федя промаршировал через салон, не переставая играть, уцепил со стойки граненый стакан, предусмотрительно налитый почтительно согнувшимся буфетчиком, ловко употребил его, занюхал баяном и героическим голосом грянул:
Проходя мимо Лабуха, дед, приглашая, мотнул головой, не прекращая, однако, пения:
Лабух неожиданно для себя поднялся, обернулся на мирно беседующих за соседним столиком Дайану и Лоуренса и потопал за дедом. А дед не унимался:
В конце гондолы неожиданно обнаружилась овальная металлическая дверца, которую дед, не сбавляя темпа, небрежно вышиб ногой и шагнул в образовавшийся проем.
Прежде чем последовать за ним, Лабух обернулся. Дайана встала. Глухарь удерживал ее руку и пытался что-то объяснить, но она, казалось, не слушала его. Лабух повернулся к проему и увидел под собой вместо прежнего буколистического пейзажика иссеченный трещинами улиц коричневый такыр Старого Города. Вниз летел дед Федя в обнимку с баяном. Словно сводный оркестр на военном параде, дед Федя, закончив один марш, сразу же принимался за другой. Снизу доносилось бодрое:
Лабух последовал за ним и, стремительно падая на город, понял, что уже утро.
ДЕНЬ ВТОРОЙ
Глава 7. Расскажите мне про любовь
Как всегда утром, гулко ударило сердце и полетело в пустоту, словно ощутив непоправимое, в который раз успело зацепиться за что-то и закачалось верх — вниз, словно детская игрушка. Были когда-то такие пестрые колобки на резинке. Давно. В детстве.
Потом Лабух вспомнил, что на диване дрыхнет Мышонок, и тихо обрадовался. Впрочем, Мышонок, как выяснилось тотчас же, вовсе не спал. Он в одних трусах топтался возле стенного шкафа, пытаясь открыть дверь. Лабух поднялся, нащупал потайной штырь, запирающий шкаф, выдернул его и откатил сдвижную переднюю стенку, после чего отправился досыпать. Мышонок вытащил из шкафа свой драгоценный «Хоффнер» и немедленно включил его. Он пробовал свой любимый бас, нисколько не заботясь об остальных обитателях дома, проверяя все режимы, в том числе и полный голос. Поскольку жрать в доме все равно было нечего, пришлось окончательно просыпаться, подстраивать гитару и присоединяться. Так что вместо завтрака, на радость — а может быть и не очень на радость — всему кварталу прозвучал небольшой концерт из популярных и не слишком музыкальных произведений. Сначала они с большим чувством — а как же иначе, тема была весьма актуальной — исполнили «Бросьте десять центов, я ж ваш брат!». Потом вошли в раж и выразили свое отношение к деньгам, сыграв знаменитое «Money». Но не то слащаво-салонное, которое «мани — мани — мани...», а подлинное, флойдовское, с грозным лязганьем печатного станка, очень умело изображаемым Мышонком путем ритмичного лягания ведра с пустыми пивными банками и бутылками. Отдав должное классике, они перешли к авторским произведениям, что выразилось в исполнении некогда популярной композиции с душераздирающим названием «Расскажите мне про любовь!», посвященной в свое время той же коварной Дайане. Сообщив напоследок всему кварталу про то, что «от любви никуда не уйти!», они поняли, что, играй не играй, а есть все-таки хочется, а значит, пора собирать инструменты и идти лабать. На Старый Танковый.