— Не спишь, Валдо?
— Нет, мама, — прошептал я.
— Закрой глаза и постарайся ни о чем не думать, — посоветовала она.
Я пытался заснуть, но у меня ничего не получалось. Прежде всего, невозможно было ни о чем не думать. Одна мысль набегала на другую, одно впечатление сменялось другим, одна картина — другой. И потом, мне было очень страшно. А тот, кто испытывает страх, не может ни о чем не думать.
— Здесь пахнет ладаном, — тихо сказал я, ни к кому не обращаясь, но втайне надеясь, что меня услышит скорее мама, чем папа.
— Слушай, Kerkuiltje,[1] — проворчал папа, — может, ты наконец закроешь глаза и уснешь!
Это прозвище он дал мне, когда я был совсем маленьким и питал странное, необъяснимое пристрастие к запаху ладана. Мама полагала, что это какая-то врожденная, болезненная склонность, а папа пообещал при случае показать меня психиатру, но я решительно взбунтовался: я терпеть не мог психиатров и почему-то вообразил, что они будут вырезать куски из моего тела, чтобы удалить эту болезненную склонность. Я рыдал так отчаянно, что папа тут же отказался от своего намерения. Я же от своего пристрастия к ладану не отказался. Да и невозможно было с ним бороться: приторно-сладкий смолистый запах приводил меня в восторг, опьянял, кружил голову легким весельем. Даже когда дядя Геррит лежал в церкви и его отпевали, чтобы потом опустить в могилу, а ладан густой пеленой плыл над мерцающими свечами, я наслаждался его ароматом. Это было неприлично, я и сам сознавал это, но что я мог поделать. Ладан словно околдовал меня, я всей душой желал, чтобы этому волшебному дурману не было конца. Менеер священник немилосердно фальшивил, тетя Леа и Юлиантье громко рыдали, истязаемый церковным звонарем орган душераздирающе стонал, но все это не имело никакого значения, ибо прекрасный, душистый ладан начисто уничтожал пропасть между чувствительностью и бездушием, — пропасть, разделяющую живых и мертвых.
На чердаке ведьминого дома тоже пахло ладаном. Это вовсе не моя выдумка. Я просто где-то читал, что ведьмы, становясь невидимками, оставляют за собой запах ладана. Нет, я не ошибался, в мансарде пахло ладаном, и это было вернейшим доказательством, что старуха — самая настоящая ведьма.
Мне стало совсем жутко, я боялся закрыть глаза. Я слышал, как мама сказала папе:
— Тут, по-моему, есть блохи. Меня всю искусали. Папа беспокойно заворочался в постели, мне показалось, что он тоже стал почесываться.
— Если это единственное неудобство, которое нам причинит война, — ответил он, — то можно сказать: нам повезло.
«Блохи, — подумал я, — они вредные?» Впрочем, папа говорит о неудобстве, а ведь неудобство — это что-то неприятное, но не опасное. Лично я против блох ничего не имел, к тому же они меня и нисколечко не кусали.
Наступила тишина, и я, должно быть, начал уже засыпать: голова отяжелела и темнота сгустилась… светился лишь крохотный огонек — тлеющий фитиль задутой свечи. И вдруг папа, вскочив с постели, бросился через всю комнату к окну. Я вздрогнул и открыл глаза.
— Лежи спокойно, малыш, ничего особенного, — сказала мама. Но голос у нее был такой, что я понял: случилось как раз что-то особенное.
— Папа! — крикнул я.
— Тише, — отозвался он, — тише, говорю тебе. Папа влез на стул и выглянул в чердачное окошко.
Странные световые полосы скользили в квадрате окна, сливаясь в светящийся нимб над папиной головой. Я лежал на кровати и, напряженно вытянувшись, слушал. И наконец понял, что происходит. Я узнал гул приближающихся самолетов. И, вслушиваясь в эти знакомые звуки, постепенно успокоился. Внизу, на дороге, все стихло. Стоя на стуле перед окном, папа рассуждал вслух:
— Вот уж не думал, что они сюда доберутся. А ведь расстояние приличное, вдоль всей французской границы пришлось, наверное, пролететь. — И после небольшой паузы добавил: — В жизни не видел столько прожекторов.
Я хотел перелезть через кровать, чтобы поглядеть на прожекторы, но мама удержала меня за руку.
— Лежи, Валдо, останься со мной.
Она попросила так ласково, с такой нежной настойчивостью, что я не мог ослушаться и остался с нею, правда немного огорченный, но без всякого сопротивления: я понял: мама тоже боится, потому и цепляется за меня. В первую ночь нашего бегства, то есть вчера, когда рядом загрохотали зенитки, она придвинулась ко мне поближе и сказала:
— Хорошо хоть мы сейчас все вместе. Вот и теперь мы тоже все вместе.
Впрочем, ничего особенного и в самом деле не произошло. Папа оказался прав: гул самолетов не только не усиливался, а, напротив, стал удаляться. Но теперь мы услышали грохот проезжавших мимо орудий — словно тяжелые мельничные жернова, они прогромыхали по улице. А потом и этот шум затих, как-то сразу оборвался.
1
Церковный совенок