И Рыбачий Оскар уже представил себе, как Шнобель лежит в гробу и весь поселок понуро стоит вокруг него. «Сегодня мы стоим у твоей могилы, а ты вот лежишь перед нами, и никогда мы больше не сможем с тобой поговорить. Мне и вправду жалко, и всем вправду жалко, что мы тебя звали Шнобелем за твой нос, а не настоящим твоим именем — Юрка Раскорякис! Фамилия у тебя была не очень красивая, и нос у тебя был, прямо скажем, длинноват, чтобы считать его коротким и красивым, потому наверное ты и не обижался, когда мы тебя звали Шнобелем, потому что это по-доброму было. Разве бывало у нас такое, чтобы кто-то женился, а ты не пел на свадьбе? Хоть тебя и не звали, а ты все равно шел и пел. Что ты сделал в своей жизни? Да ничего, пожалуй, такого особенного, вот только пел, прямо как отчаянный магнитофон, какое там, куда лучше и отчаяннее магнитофона! И хоть верь, хоть не верь, а нам было очень хорошо, когда ты пел вот эту самую песню про море, которое будто девушка в синем платье, про то, что берегу нужны дюны сыпучие, а морю — мужики могучие. Мы, как дурные, подпевали тебе, и вовсе не потому, что водка иной раз в горле играла, а потому, что песня хорошая и ты был человек хороший. Так споемте же эту песню, чтобы почтить и вспомянуть тебя и всегда вспоминать, покуда мы живы!»
И старики запели эту песню. За соседним столиком услышали и стали вторить, потому что это действительно хорошая песня. Оркестр стал подыгрывать, и вся Скляница, как одна семья, запела про море, которое словно девушка в синем платье, про то, что берегу нужны дюны сыпучие, а морю — мужики могучие. И все пели и действительно думали, что старое, малость уже поднадоевшее море, будто молодая своенравная девчонка, которую можно только любить, но никогда нельзя понять; что все они тут те настоящие люди, которые рождены на земле для того, чтобы всегда любить море, потому что без любви жить нельзя, можно лишь зашибать деньгу на прожиток и понемножку готовиться к смерти.
И вот, когда песня смолкла и надо было немного передохнуть после столь красивого исполнения, Корабельный Екаб тоже принялся откашливаться, потому что и он собрался сказать. Он сложил такое надгробное слово: «Ха! Я говорю — ха! Прилипла ко мне эта присказка, как зараза какая, так что я в надгробном слове без нее не обойдусь. Юрка Раскорякис, в этот день, когда мы укладываем тебя, так сказать, в лоно старой земли, позволь вспомнить день, когда ты нас, отрывных ребят, спас от большого конфуза. Было это давно, когда мы в первый раз ходили в Атлантику за селедкой. Теперь-то это каждый мальчишка может, у которого еще борода не растет, а нам довелось первым. Меня никто не хотел брать, старый гриб, говорили — ха! А я сказал — ха! — и все одно поплыл. Разве в ту пору у рыбаков были хорошие сапоги и рукавицы, не будем говорить про сети! Руки у нас были сырые, ноги мокли в воде больше, чем сама рыба, когда она плавает, а в голове у нас была одна только мысль — ха! — вот вернемся на берег и за все наши страдания-мучения оторвем большую деньгу — дом или «Волгу» за наличные. Борода у нас тогда была по колено, не мылись мы, почитай, полгода, потому как в море только ненормальный может мыться, а уж как домой повернули, так развеселились, что только держись — ха! — и решили мы тут, что, как на берег сойдем, непременно что-нибудь отчудим; ведь на берегу тоже без нас истосковались, загрустили, и надо их всех развеселить. Все уже знали, что решили мы вырядиться пиратами: платки на голову повязали, в нос — кольца, а в зубы или в руки шкерочные ножики — на любом маскараде первые места наши. Но те, кто нас встречал, надумали речи говорить, даже специально трибуну ради нас поставили — как с палубы сошел, так прямым ходом на трибуну и толкай во-от такую речу, в море-то ведь долго не поговоришь, а на берегу можно молоть сколько влезет. И когда все это большое начальство увидело наши страшенные бороды, ножи, кольца в ушах и в носах, все сразу онемели, и никто таких страхолюдин не решался на трибуну впустить. И как раз ты спас нас тогда. Может, ты должен был исполнить какую-нибудь там кантату хвалебную, в которой бы нас, яко героев каких, величали, но ты был парень отрывной, не стоял, как другие, рот раззявив от изумления, а взял, да и затянул: «Ах, ты парень непутевый!» Вот, Шнобель, какие дела, я ведь прямо плакал тогда, ведь песня это прямо как кулаком в глаз звезданула. Моя старуха глядит, все мои ребята глядят, а мне прямо неловко хныкать, будто я младенец грудной; я же мог бы сказать — ха! — я всю Атлантику избороздил и со всеми молодыми наравне держался. Дружки дорогие, споем же в эту минуту, когда Шнобеля земля принимает, ту самую хорошую песню, которой он спас нас от конфуза. Коль на то пошло, так это тебе бы, Шнобель, надо стоять над моей могилой, а вот гляди, как получилось — ты скоро будешь в земле, а я еще похожу по ней, и, стало быть, мне приходится подбивать людей, чтобы затянули: «Ах, ты парень непутевый!»
И Рыбачий Оскар похвалил Корабельного Екаба за такое прекрасное слово и попросил, чтобы, если получится, он так же красиво сказал бы и на похоронах своего друга. После этого старики торжественно затянули предложенную Екабом песню. За соседним столиком сейчас же услышали, подхватили, потому что это действительно хорошая песня. И оркестр стал подыгрывать, и вся Скляница, как одна семья, запела про то, что все старики были когда-то молодыми и лихими парнями, норовистыми и вздорными, как молодые бычки на весеннем солнышке, что старики — это вовсе не гниющие в камышах мостки и не ржавеющие на берегу корабли, они все еще живые и нужные люди и еще кое-что могут спроворить. И озорная эта песня была как бы прямым подтверждением сему.
И когда песня кончилась, когда все перевели дух после столь прекрасного исполнения, к Корабельному Екабу подошел его внук Оскар.
И имя это было дано парню отнюдь не случайно: Корабельный Екаб назвал внука Оскаром, а Рыбачий Оскар своего внука назвал Екабом, такой был у них дружеский уговор: ведь не только фамилия порядочного человека должна быть вечной, но и имя. Именно по этой причине Ветровой Бенедикт обычно пребывал в грусти и печали, потому что у него сыновей и внуков не было, а были только дочери и внучки, и друзей никак нельзя было уговорить наречь своих внуков Бенедиктами по той причине, что каждое порядочное имя значится в календаре, определенного числа есть именины у Екабов, Оскаров, Андрисов и всех прочих, только у Бенедиктов нету. Нет — и шабаш. Ветровой Бенедикт по сему случаю написал единственную в жизни жалобу в календарную редакцию, но оттуда пришел ответ, что Бенедикт имя вымершее, никто не желает больше его носить, так как оно заставляет думать о католической вере и напитке, каковой зовется бенедиктин, и никто в нынешние, современные времена таким именем сына не назовет. Так что Ветровому Бенедикту пришлось смириться, потому что и у дочерей рождались только девчонки, и он с завистью смотрел на внука Корабельного Екаба Оскара, который уже норовил разговаривать с дедом, как взрослый: «Ну, чего вы, дед, шумите? Нам с Анитой потанцевать хочется, а оркестр только вам подыгрывает, какие же тут танцы!»
И Ветровой Бенедикт хотел уже открыть рот и пообещать, что они больше не будут петь, пусть молодые потанцуют, ведь Анита его внучка, и притом очень послушная. И буде они поженятся, то весьма возможно, что появится хотя бы правнук, которого можно назвать Бенедиктом.
И тут Корабельный Екаб стукнул кулаком так, что даже рюмочки зазвякали: «Ха! И еще раз скажу — ха! А ну, закройся, сосунок! Закройся, хоть ты мне и внук! Тут человек помер, а у вас одни только танцы на уме!»
И так как сказал он это довольно громко, то вся Скляница, услышала его, и все стали спрашивать: «Что? Кто? Кто помер?»
И Корабельный Екаб ответил: «Шнобель помер».
И все в Склянице затихли, не звякали тарелки и рюмки, не скрипели стулья. Только слышно было, как на сквозняке полощутся новые занавески с красивыми кругляшами, которых было столько, что почти у каждого над головой был нимб, и все выглядели как святые, в точности такие, как на старых церковных изображениях.