— Слушай, как ему… как ему не стыдно, чем бы ему отомстить, что сказать? — будто она, Ия, была целой толпой девиц, перед которыми Игорь должен был выступить и не ударить в грязь лицом, и я злобно отвернулась от него, желая сказать: «Дурак! Нашел у кого спросить!»
А девочка Ия будто не замечала кипения страстей вокруг себя, она хотела играть в зайчика с нами и удивлялась, что игра распадалась, потому что каждый изо всех сил пытался стать другим ради нее.
Игра в зайчика, совсем детская, когда надо отнять мячик, а его перекидывают из рук в руки, детская игра, которую любит ныне весь мир, игра без правил, можно ногой пинать, можно рукой трогать мяч — старая игра, а такая азартная, такая кипучая, что даже не понять, почему весь мир не только играет в нее, но и смотрит на нее, болеет за игроков, тогда она в нашем дворе обрела новый смысл с появлением Ии, и самое деятельное участие в ней принял Боба Голдоба, эта глыба, этот неповоротливый тюлень являл чудеса быстроты, ловкости и натиска. Он бил мяч так рьяно, что мяч распоролся, он кидал его так молниеносно, что никто не успевал за ним, он нисколько не медлил ловить его. Откуда это взялось? Ия играла с нами в зайчика, сверкая своими глазами, улыбаясь, блестели ее зубы, волосы, казалось, что вся она состоит из стекляруса, из светлых бликов. И игра не задавалась, все совершенно смешались перед ней, только я радовалась, насмехаясь над мальчишками, во-первых, а во-вторых, радуясь оживлению и тому, что они выглядят так нелепо. Смешно, мне казалось, что Иина радость, ее успех, ее счастье ложатся и на меня, отражаются на мне радостью и успехом. Все были неловкими, и только мы с ней — ловкими, да еще Голдоба временами.
О, детская шизоидность — страшная вещь! Стоит появиться одной девице, и все смещаются сразу, без промедления. Все кажутся другими.
Текла весна по улицам, текла в крови, горело солнце, и загорались под стеклом Голдобы стружки и сухие листики, бумажки и щепочки. Где ни стоял Голдоба, там загорался костерок. Огонь преследовал его, будто он стал огнепоклонником. Он выжигал на стенах и скамейках виньетки и кружки, имена и вензеля, всюду оставляя свое имя и фамилию. И вдруг на доске скамейки появилось мое имя. Мое, а не ее. Я верно рассчитала, что она отразилась на мне, да и не все ли было равно этим ребятишкам, которым было суждено ждать любви добрых десять лет, кого избрать объектом влюбленности, не все ли им было равно, чье имя выжигать, кому изливаться. Им быть могла даже старуха, взрослая женщина, черт знает кто, только не та, которая вдруг вспыхнула в нашем дворе и перевернула всех.
И Боба выжигал и выжигал всюду своим стеклом всякую ерунду до тех пор, пока не заболел. Он тяжко заболел ангиной, простудой во время экзаменов, он свалился с ног, он иссох, а за это время Ия уже улетучилась, уехала куда-то, кажется, в Москву, вернулась к себе домой и забыла всех и игру в зайчика, забыла больного Голдобу начисто, оставила нас разбираться со своими любовями — кто к кому испытывает ее, кто к кому ревнует, оставила жженый след на всех скамейках и досках, оставила мое имя на самом видном месте, ввела в заблуждение и меня, и всех мальчишек…
ДОМ НА ПОЛЯНЕ
В темном лесу фыркали лошади, высовывали свои морды, вдруг появлялись и исчезали, пугали нас. Казалось, что эти лошади ломают лес, ходят тут медведями, того и гляди на тебя наступят и сомнут совсем. Лес… Мокрый, холодный, душистый — в дожди особенный запах у леса: такой дух поднимается с туманом, что не продохнуть. Пахнут и ночная красавица, и простая ольха, крапива и болиголов, пахнет прелью и грибами, мхом и легче всего сосной, которая в нагретом сухом месте пахнет так остро, что голова идет кругом, а в сыром бору запах замерзнет совсем — и нет его.
Сквозь ветки и кустарник светились теплым солнышком окна, манили в тепло, к себе, от сырости и тумана. Бежали к этим окнам, стучали под дверью, но стучать не было особой нужды — дверь не закрывалась, она всегда была отперта, и приходили в этот дом на поляне в лесу все кому не лень — и лесники, и грибники, и друзья, и страннички, и туристы, и шоферы, залетали нимфы, даже забегали в сени лошади…
Холод и дождь тоже приходили в дом, особенно когда хозяин уходил в обход надолго или уезжал в город, — ух, каким стылым, сырым и страшным становился дом! Мыши и муравьи копошились в нем, пахло тогда в доме только плесневелым хлебом и вообще плесенью. Но стоило затопить печь — и веселело все в доме. Остро, свежо пахло луком и картошкой, постным маслом и хлебом. Не очень часто готовил себе хозяин еду: и лень было, и нечего порой…
Однажды мы заехали в гости к хозяину, заодно и поле вспахали на машине, на простом «Москвиче». Привязали плуг и пахали картофельное поле. Земля мягкая, и пахать было не очень сложно, но от смеха постоянно падали, скользили; трудно было отрегулировать наши движения и того, кто сидел за рулем. Но было очень весело, и мы, смеясь, сделали такую работу — посадили картошку. И она взошла — веселая картошка, вкусная была, крупная, хотя ее совсем и не окучивал никто, не полол: сама взошла, сама выросла и созрела. Такая уж была земля там хорошая, добрая, и лето тоже: малины было столько, что пройти невозможно, грибов и черники, ягод всяких — и так близко от города, рядом совсем, будто нарочно для нас этот островок глухой был придуман и существовал. Островок леса и луг, на котором была трава-мурава, шелковая и ласковая, полегшая от дождя. На нежной земле нежная трава, а дальше за ней уже настоящий лес и поле. Там росла трава сухая, жесткая, она сопротивлялась и дождям и ветру, она топорщилась, ершилась. Ее топтали кони, ели ее, щипали, и стала она выносливой, сухой.