Выбрать главу

Но прошли годы и десятилетия, мы выжили, наши сотоварищи погибли. Изумлённым вольняшкам и равнодушным наследникам мы начинаем понемногу приоткрывать наш тамошний мир, почти не имеющий в себе ничего человеческого, – и при свете человеческой совести должны его оценить.

И один из главных моральных вопросов здесь – о придурках (СА II 204).

Он указывает и на упущенную возможность основательного исследования этой темы, касающейся и его самого как одного из выживших:

В те короткие месяцы, когда казалось возможным порассуждать, вспыхнула некоторая дискуссия о придурках, некоторая общая постановка вопроса о моральности положения придурка в лагере. <…> Так и дискуссию о придурках притушили в самом начале, и она ушла из журнальных статей в частные письма (СА II 205).

У Шаламова эта моральная проблема выживания тоже играет решающую роль в изображении лагерных условий, пусть и без отдельного акцента на категории придурков. Он рисует картину нравственного одичания, которое в кратчайшие сроки охватывало всех. Это означало полную утрату чуткости к другим, животную зацикленность на еде. Герлинг-Грудзинский описывает постепенное снижение готовности помочь при виде чужой жестокости, а в конечном счете и осознание бессмысленности актов гуманизма перед лицом окружающего распада человечности. Полный отказ от солидарности также играл решающую роль в борьбе за выполнение нормы, поскольку сильнейшие, которые хотели во что бы то ни стало ее выполнить, в буквальном смысле вышвыривали из бригады слабейших, которые мешали этой цели.

Какую дистанцию смогли сохранить пишущие по отношению к событиям жизни и смерти, принадлежали ли они к жестоким борцам за выживание?[350] О поведении выживших, которые ничего не написали, мы ничего и не узнаем. По мнению Эпплбаум, иные из тех, кто не оставил никаких записок, молчали из нежелания афишировать свое поведение в лагере, а другие, которые стали писателями, не обязательно сообщали о своих поступках всю правду. Вероятно, мало кто из выживших сознался бы в убийстве другого человека ради спасения собственной жизни. В известных отчетах ни о чем подобном не сообщается.

Тодоров не разделял категоричного утверждения о выживании индивидуума за чужой счет, ссылаясь при этом на тексты жертв обеих лагерных систем. У Бубер-Нойман мы читаем о взаимовыручке, об отказе от еды в пользу других – как в казахстанском лагере, так и в концлагере Равенсбрюк. О дарении хлеба слабейшим упоминалось выше. Добрые, благородные, участливые люди, о которых говорит Штайнер, подтверждают тодоровскую гипотезу «естественных добродетелей»; Штайнер подчеркивает «доброт[у]», «готовность сделать что-нибудь для другого и пожертвовать собой» своего друга Йозефа Бергера, которого осудили за троцкизм, а после отбытия срока вновь приговорили к пяти годам (ШК 110–111). Гинзбург, Бубер-Нойман, Бронская-Пампух рассказывают о тесных контактах с солагерницами, переросших в истинную дружбу. Гинзбург придает силы жить еще и роман с лагерным врачом, за которого она впоследствии там же, в лагере, выходит замуж.

В некоторых текстах отмечается и роль страдальцев, которые все сносили безропотно или с достоинством и для которых борьба за привилегии была немыслимой. Полное угасание таких аффектов, как боль и сострадание при виде умирающих, затрагивало не всех. Гинзбург, ухаживавшая за больными в качестве медсестры, пишет, что на руках у нее умерло около тысячи человек. Обнаженные тела, выставленные на зоне или у лагерных ворот для устрашения, внушали ужас. Штайнер вспоминает о своем потрясении при виде висящего на воротах лагеря раздетого трупа одного товарища, якобы убитого за попытку бегства.

Решительнее, чем во многих других лагерных записках, рассматривается моральная проблема выживания в «Канувших и спасенных» Леви. В главе «Стыд» он в конечном счете отвергает сконструированные для самого себя оправдания, обращаясь к радикальному самообвинению. Он вспоминает эпизоды, когда мог бы поступить иначе и бездействовал. В этом позднем произведении он не только реконструирует эпизоды подобной несостоятельности, ни и углубляет идеи, высказанные двадцатью восемью годами ранее в книге «Человек ли это?». Снова и снова с беспримерной беспощадностью воссоздает он конкретные ситуации, когда оказался не на высоте. Вот он вспоминает, как в период грозившей всем узникам Освенцима жажды случайно обнаружил питьевой источник (расположенный у самого пола старый кран, в котором скопилось немного воды; чтобы пить, надо было ложиться на пол) – и разделил его только со своим другом Альберто, не поделившись с третьим человеком, который их видел. Он не может простить себе, что не поделился с тем человеком. В Турине один религиозный знакомый интерпретирует факт его выживания как некую избранность: он спасен из милости, salvato dalla grazia (здесь слово salvato действительно приобретает религиозную коннотацию), но также и потому, что его задача – свидетельствовать. Леви отрицает все это. И повторяет ключевые фразы: настоящие свидетели – погибшие. «Теперь, по прошествии времени, можно утверждать: история лагерей написана почти исключительно такими, как я, кому повезло не опуститься на самое дно» (Л III 12). Ее создали «привилегированные» свидетели. И в жестком самообвинении он идет еще дальше, утверждая, что умерли лучшие, а выжили нравственно неполноценные. В написанной спустя пятьдесят лет после лагеря «Хронике темного мира» Пауль Штейнберг, бывший узником Освенцима одновременно с Леви, спрашивает: «Неужели выживший виновен?»[351] Штейнберг ссылается на описание заключенного по имени Генри из книги Леви. Выглядит оно так: «Генри <…> снова уходит в себя и – жесткий, чужой, враждебный ко всем, непостижимый и хитрый, как библейский Змей, – возвращается к своей охоте, к своей борьбе» (Л I 120). В этом Генри Штейнберг узнал самого себя; он, с одной стороны, защищается от морального осуждения Леви, однако с другой – подтверждает его оценку выживших почти в тех же выражениях:

вернуться

350

См. главу 17 книги: Эпплбаум. ГУЛАГ. С. 352–394.

вернуться

351

Steinberg P. Chronik aus einer dunklen Welt / Übers. von M. Kahn. München, 1998. S. 133.