Выбрать главу

Изображение Достоевским условий сибирской каторги – первое в своем роде, а его роль для русской читающей публики 1860‑х годов сопоставима с той, которую для советской общественности сыграл «Один день Ивана Денисовича» – повесть Александра Солженицына о ГУЛАГе. В интересующей нас литературе то и дело встречаются отсылки к «Запискам»; передаются вращающиеся вокруг судьбы Достоевского лагерные разговоры, в которых описанные им страдания связываются с собственными: Мертвый дом осмысляется как предвестие ГУЛАГа.

Реализм лагерных текстов, будь то автобиографии, документальные отчеты или сложно устроенные художественные повествования, следует понимать в русле литературной традиции, которая в разных своих вариантах вышла из указанных поэтологических разногласий. Реалистические повествовательные парадигмы соединяются в лагерных текстах с упомянутыми фактографическими приемами.

Несмотря на эту предысторию, все пишущие ищут собственную индивидуальную форму, одновременно задаваясь вопросом об адекватности своих текстов предмету, а в более заостренном смысле – о том, можно ли вообще передать лагерный опыт на доступном им языке.

18. Невыразимость/выразимость и молчание

На вопрос «Невыразим ли опыт концлагерей?»[365], вынесенный в заглавие книги Любы Юргенсон, отвечают многие интерпретируемые ею лагерные тексты. Парадокс выразимости невыразимого – одна из составляющих риторики лагерной литературы[366]. Невыразимое взыскует выражения. Кроме того, разговор о невыразимости затрагивает, с одной стороны, вопросы неописуемости, непередаваемости, а с другой – непостижимости, невообразимости. Невыразимое, неописуемое не может преодолеть барьер языка, непостижимое – барьер понимания, невообразимое – воображения. Это «не» категорично, в нем есть нечто окончательное. В сравнении с такими применяемыми к творившемуся в лагерях эпитетами, как «ужасный», «жуткий», «страшный», «кошмарный», «жестокий», оно воплощает еще более высокую степень аффекта. (Та же функция у приставки «in» в словах ineffabile, indicibile.) Эти означающие языковое бессилие лексемы принадлежат к одному семантическому полю, в пределах которого соприкасаются и пересекаются. Если невыразимость, неописуемость означают неспособность к выражению со стороны пишущих (то есть составляющие лагерного дискурса), то непостижимость, невообразимость принадлежат к дискурсу тех, кто читает лагерные отчеты. Парадоксальная семантика невыразимого, l’ineffabile, затрагивает некоторые констелляции мистического понимания языка. Однако в дискуссии о соответствующих текстах мистическое происхождение этого термина на первый план не выходит. Семантический сдвиг от невыразимости опыта Бога к невыразимости опыта страдания осуществился без каких-либо комментариев. Подчеркивая мистический исток этого понятия, Джорджо Агамбен отверг его как негодное. В книге «Что остается после Освенцима» говорится: «Но почему Освенцим невыразим? Зачем придавать массовому истреблению людей мистический оттенок?»[367].

вернуться

365

Jurgenson L. L’expérience concentrationnaire est-elle indicible? / Préface de J. Catteau. Paris, 2003. Эта тема играет важную роль во французских исследованиях лагерной литературы. См.: Rinn M. Les récits du génocide. Sémiotique de l’indicible. Lausanne; Paris, 1998; Pipet L. La notion d’indicible dans la littérature des camps de la mort. Paris, 2000.

вернуться

366

Корни этого топоса уходят в Античность. Эрнст Роберт Курциус описывает его как «акцент на невозможности справиться с материалом»: Курциус Э. Р. Европейская литература и латинское Средневековье / Пер. с нем. Д. С. Колчигина. М., 2020. С. 268.

вернуться

367

Агамбен. Homo sacer. С. 32. Это требование подчеркивает в своей книге, которую открывает в дальнейшем служащая лейтмотивом цитата из «Реквиема» Анны Ахматовой, Каролин Эмке: Emcke C. Weil es sagbar ist. Über Zeugenschaft und Gerechtigkeit. Frankfurt a. M., 2016.