Выбрать главу

Но это не единственный подход к «высказыванию» невыразимого. Понятие невыразимого соединяется и с другими концепциями, например с концепцией in extremis. Это значит: находиться на краю, перед лицом смерти, в исключительно бедственном положении, на пределе человеческих возможностей. Название «Лицом к крайности» (Face à l’extrême) носит книга Тодорова. Польский историк Яцек Леоцяк называет свою книгу об Освенциме «Пограничный опыт» (Doswiadczenia graniczne)[373]; «Письмо на границах языка» (Schreiben an den Grenzen der Sprache) называет свое исследование происходившего в концлагерях и в ГУЛАГе Мариса Сигуан. Кроме того, слово «экстремальный» служит интерпретаторам метадискурсивным выражением. Extremitas означает крайнюю точку, границу, край; exter – вовне, снаружи, за пределами, за гранью. Экстремум – наихудшее, наивысшее, наиопаснейшее.

Это экстремальное означает сферу невыразимого – и наоборот: невыразимое означает экстремальное. Но что такое эта крайность?

Для Леви это «само[е] дн[о]», откуда нет возврата. Для Марголина низшая точка, которой может достичь человек, – изнеможение, доводящее людей до безразличия к самим себе. Для Шаламова это затрагивающая всех лагерников утрата человечности, в результате которой достигается и даже преступается та предельная граница, откуда нет пути обратно к человеческой жизни. Расчеловечение – центральное понятие в антропологических выводах тех, кто пишет о лагерном опыте. Расчеловечение и есть крайность.

В соответствующих текстах маркирующая сферу экстремального граница оказывается недостижимой. Экстремальное – эксцесс, то, что находится за пределами порядка вещей, точно так же как l’ineffabile выходит за пределы порядка языкового. Его не с чем сравнить. Но даже в режиме несопоставимости, уникальности сказанное остается проблематичным.

Невозможность сравнения ни с чем знакомым осложняет задачу пишущих. Встречающаяся во многих текстах формула фантастичности или ирреальности случившегося оказывается способом подступиться к нему с языковой точки зрения. Если творившееся в лагерях нельзя ни назвать, ни описать, то оно предстает чем-то «фантастическим» или «нереальным»; многие авторы используют соответствующую лексику для описания невыразимости своего опыта.

Однако вопрос не только в том, возможно ли высказать, выразить опыт in extremis, но и в том, позволительно ли его высказывать. Шаламов говорит о лагере: «Человек не должен знать, не должен даже слышать о нем» (Ш V 148). О вещах, которые не следует ни видеть, ни даже знать о них, говорит Герлинг-Грудзинский. О чем-то таком, что должно остаться сокрытым, к чему не должен приближаться никакой язык. Невыразимое (анонимный ужас) предстает чем-то таинственным, превращая сферу l’ineffabile в табуированную. Отважившиеся писать постоянно пересекают эту границу. Они нарушают границы l’ineffabile, открывая эту область тем, кого «там» не было. Писать/говорить об этом – преступление против тех, кто нашел там свой конец, против мертвых: в каком-то смысле – запрет на письмо, устанавливаемый пишущими для самих себя и раз за разом нарушаемый. Леви и Солженицын независимо друг от друга сформулировали это так: только погибшие имели бы право говорить. Но теперь слово берут выжившие – в качестве представителей, рупоров, как если бы l’ineffabile, которое те, другие, унесли с собой в могилу, обязывало говорить и писать. Оппозиция между писательскими сомнениями и писательским императивом выступает некоей моральной версией парадокса невыразимости.

Во многих текстах провозглашение опыта невыразимым, а письма – нелегитимным сопровождается аподиктическим заявлением, что не прошедшие через подобное все равно не поймут сказанного. Непонимание предстает негативным двигателем коммуникации. Т. е. пишущие вступают в такую коммуникацию, которая определяется и строится как заведомо асимметричная. Или, выражаясь еще резче, в коммуникацию нарушенную, обреченную на провал. Асимметрия между пишущими и читающими вытекает из неодинаковости опыта. Этот дисбаланс создает бездну непонимания, которую писатели предполагают и принимают в читателях.

Оливье Ролен говорит в «Метеорологе»: «Тому, кто не заглядывал в эти бездны, не следует отправлять свою фантазию в странствие» (R 53). Солженицын пишет: «Нет, чтоб тамошний мир вообразить… Ну, о нём совсем не распространено представление!»[374]. Гинзбург пишет о «нервн[ой] памят[и]», которая «срабатывала» только у тех, кто прошел «круги ада» и «знае[т]» (Г 625, 723). Слово «ад» выступает связующим звеном между лагерным опытом и лагерным дискурсом: инферно, piekło по-польски. Говоря об аде, подразумевают Колыму или Освенцим[375]. Обращение к аду всегда открыто или подспудно отсылает к Данте. Если в книге Примо Леви «Человек ли это?» La Divina Commedia становится упражнением для памяти, возможным благодаря мнемоническим способностям Леви напоминанием об оставленной культуре, то в текстах о ГУЛАГе на первый план выходит прежде всего инфернальная семантика. Второе произведение Солженицына о ГУЛАГе озаглавлено «В круге первом», Гинзбург называет пребывание в Лефортовской тюрьме, где пытают и приводят в исполнение бесчисленные смертные приговоры, «седьмой круг Дантова ада» (Г 159). «Новый ад» – так пишет Бубер-Нойман о попадании в концлагерь Равенсбрюк после срока в казахстанском ГУЛАГе. Записки Созерко Мальсагова об исправительно-трудовом лагере на Соловках носят название «Адские острова». Каторжный остров заключенных Сахалин в чеховском отчете уподоблен «ад[у]»[376]. В рассказе «Пожалуйте в газовую камеру», вошедшем в сборник рассказов об Освенциме «Прощание с Марией»[377], Тадеуш Боровский, наблюдая сцену отбора после прибытия транспорта, говорит об аде. Марголин вспоминает в своих записках, как при виде лагеря ему, шокированному и полному дурных предчувствий, приходят на ум первые строки Дантова «Ада»: «В средине нашей жизненной дороги / Объятый сном, я в темный лес вступил…» (он цитирует по-русски). Selva oscura оборачивается для него лагерной реальностью: его отправляют работать в бескрайние онежские леса. Шаламов в воспоминаниях называет прибытие в лагерь «дорогой в ад»; в том же абзаце он задается вопросом, как это можно описать[378]. Выживший в ГУЛАГе поляк Анатоль Краковецкий одну из глав «Книги о Колыме»[379] озаглавил итальянской цитатой из «Ада»: Lasciate ogni speranza.

вернуться

373

См.: Leociak J. Text in the Face of Destruction. Accounts from the Warsaw Ghetto Reconsidered / Trans. by E. Harris. Warsaw, 2004.

вернуться

374

Солженицын А. И. Раковый корпус. М., 1990. С. 67. На несоизмеримость опыта и повествования сетует Робер Антельм: Antelme R. L’espèce humaine. Paris, 1957. P. 9: «Эта диспропорция между нашим опытом и возможным рассказом о нем подтвердилась лишь впоследствии. Таким образом, перед нами одна из тех реальностей, которые заставляют констатировать, что они превосходят воображение».

вернуться

375

О частотности и семантике метафоры ада в контексте освенцимских процессов пишет Мартин Вальзер, считающий ее направленной на снятие вины: Walser M. Unser Auschwitz // Kursbuch. 1965. S. 189–200. С текстами о ГУЛАГе дело обстоит иначе. (Метафора ада стала «обыденной» для описаний боев, мест разрушений и катастроф: «ад под Верденом», «ад в Алеппо».)

вернуться

376

Чехов. Остров Сахалин. С. 131.

вернуться

377

Боровский. Прощание с Марией. Еще одно высказывание Боровского цитирует Анджей Вирт: «<…> я мог бы и солгать, воспользоваться старинными средствами, к которым прибегает литература, когда, по-видимости, говорит правду; но мне на это недостает фантазии» (Borowski T. Die steinerne Welt. Erzählungen / Übers. von V. Czerny, Nachwort von A. Wirth. München, 1970. S. 203).

вернуться

378

Об аде, l’enfer, см.: Jurgenson. L’expérience concentrationnaire (часть II, La métaphore de l’enfer). О шаламовских отсылках к Данте см.: там же, p. 196–198.

вернуться

379

Krakowiecki K. Książka o Kolymie (1947). Łomianki, 2014 («Мир, который не побывавший в этом аду человек может вообразить лишь с трудом», S. 153).