Агамбен отвергает составляющие топоса невыразимости: скепсис по отношению к языку, сетования на фальшивость, недопустимость, недостаточность. В работе «Что остается после Освенцима» он пишет:
Сказать, что Освенцим «неизречим» или «непостижим», означает euphemein, поклоняться ему в безмолвии, как богу; то есть, какими бы ни были намерения этого человека, он поучаствовал в его прославлении. А мы, напротив, «усиливаемся безстыдно взирать на неизреченную славу»[384].
Еще дальше идет Семпрун, который в книге «Писать или жить» говорит:
Выразить словами можно что угодно, язык содержит в себе все необходимое. <…> Можно все рассказать об этом жизненном опыте. Стоит только захотеть. И взяться за это. Конечно, нужно иметь время и мужество для рассказа беспредельного, вероятно, нескончаемого, озаренного – и, понятно, тем самым ограниченного – самой возможностью продолжаться до бесконечности[385].
Для него это означало бы «риск[овать] в случае необходимости продлевать смерть, беспрестанно воскрешать ее в мельчайших подробностях повествования, риск[овать] стать языком смерти, жить за ее счет, в ее объятиях»[386]. Но это означает еще и самоотождествление с языком смерти, неспособность от него избавиться. Это «высказывание всего» в высшей степени амбивалентно. И потому в другом месте также сказано, что письмо – пытка, а забвение – спасение.
С темой невыразимости/выразимости тесно переплетается отличный от нее разговор о теле. Мускульную память, о которой пишет Шаламов, не заставишь замолчать – даже если язык безмолвствует, тело говорит[387]. Не молчат и мертвые тела. В рассказе «По лендлизу» говорится:
На Колыме тела предают не земле, а камню. Камень хранит и открывает тайны. Камень надежней земли. Вечная мерзлота хранит и открывает тайны. Каждый из наших близких, погибших на Колыме, – каждый из расстрелянных, забитых, обескровленных голодом – может быть еще опознан – хоть через десятки лет. На Колыме не было газовых печей. Трупы ждут в камне, в вечной мерзлоте (Ш I 397).
Дальше рассказывается, что из‑за погодных условий обледенелая гора разверзлась:
Раскрылась земля, показывая свои подземные кладовые, ибо в подземных кладовых Колымы не только золото, не только олово, не только вольфрам, не только уран, но и нетленные человеческие тела. <…> Сейчас гора была оголена и тайна горы открыта. Могила разверзлась, и мертвецы ползли по каменному склону (Ш I 398).
Замороженные трупы, которые теперь, так сказать, явлены, извлечены на свет, несут на себе следы обморожений, членовредительства, истощения. Их нетленность не допускает забвения, они сами – память. Нетленные тела этих людей сохранили их историю со всеми ее этапами: арестом, допросами, приговором, ссылкой, лагерем, непосильным трудом, побоями, голодом, холодом, унижениями, полным изнеможением, – увековечили лагерную смерть. Свидетельство нетленных не допускает невыразимости. Невыразимое открылось как факт.
Пытаясь интерпретировать подобные тексты, чьи авторы, стремясь свидетельствовать и посредством письма противостоять забвению, вместе с тем настаивают на невозможности понимания, мы сталкиваемся с разновидностью парадокса невыразимости. Шаламов, как показывает этот текст, подчеркнуто использует свою аффективную стилистику: у читателей вызывается эмоциональная реакция. Парадокс невыразимости в конечном счете затмевается парадоксом балансирования между непониманием и затронутостью.
Из миллионов лагерных жертв писателями стали единицы. Большинство выбрали молчание как путь отступления, заставив воспоминания, будто некую побуждающую к высказыванию внутреннюю речь, умолкнуть. Таящееся в безмолвии «умалчивание», которое Алоиз Хан[388] считает одним из аспектов молчания, сдерживает имеющиеся знания, избегает тематизировать их: из скромности, для самозащиты, из нежелания рассказывать о чем-либо неприятном – например, о некоем неблаговидном поступке или об обстоятельстве, благодаря которому удалось выжить. О таких возможностях остается лишь догадываться. Солженицын сетует на великое молчание, «постигшее» связанные с ГУЛАГом события, которые отнюдь не были тайной и затронули всю страну:
388
В статье Алоиза Хана различаются «молчание, умалчивание, незамечание и сокрытие»: