Выбрать главу

Этим свидетельством Гинзбург удается не только показать творившееся в лагерях путем «наглядного представления», но и изложить как «факты» интеллектуальные и эмоциональные «происшествия» в жизни личности.

Сетуя на исчезновение материальных следов и отсутствие письменных документов, грозящее уничтожить опыт тысяч людей, Шаламов устами рассказчика от первого лица в «Перчатке» спрашивает и отвечает: «Были ли мы? Отвечаю: „были“ – со всей выразительностью протокола, ответственностью, отчетливостью документа» (Ш II 283). При этом на себя он берет задачу сохранить эти следы и воздать должное фактам при помощи «проз[ы] живой жизни, которая в то же время – преображенная действительность, преображенный документ» (Ш V 153). В одном из поэтологических текстов Шаламов разъясняет, что именно для него важно: речь о сокращении дистанции между опытом и письмом – опыт и письмо проникают друг в друга. Как писатель-фактолог он наблюдает не только за внешним миром, но и за самим собой, наблюдает свое тело и его изменения. Беспощадно-подробное описание тифозного барака в рассказе «Тифозный карантин», а также разыгрывающихся там телесных драм, включая собственную, задумано так, чтобы его читали как свидетельство. Все шаламовские рассказы, чей эстетический блеск бесспорен, обладают доказательной силой в отношении изложенного: его тексты – косвенные доказательства.

У Штайнера воля к выживанию как будто бы служит единственной цели – после этих 7000 дней принести свидетельство. В других текстах этот свидетельский долг тоже упоминается в качестве фактической мотивации взяться за перо, сообщают даже о «навязчивом стремлении» писать, сопровождающем соответствующее «желание». Штайнер хотел исполнить этот долг отчетности для того, чтобы вразумить своим свидетельством ослепленных сталинизмом однопартийцев. Солженицын проявляет себя упорным просветителем, но также и заступником тех, кто, так и не взяв слово самостоятельно, поделился своим опытом с ним. Гинзбург открыто говорит об уже упомянутой пройденной (прямо-таки образцовой) трансформации, одновременно стремясь предоставить информацию в политической ситуации, не допускавшей публичного знания о лагерях. Постепенно Гинзбург превратилась в авторитетного историка, встречи с которым искали, которому задавали вопросы[404]. Свою роль свидетеля она, как уже сказано, подкрепляет надежностью собственной памяти.

Надежда Мандельштам относится к памяти скептически, не доверяя и самопровозглашенным очевидцам: в «Воспоминаниях», этом проницательном анализе сталинской эпохи и последующего двадцатилетия, она говорит о смешении фактов и вымысла, подразумевая прежде всего возникшую вокруг Мандельштама легенду с разными ее гранями. Она отвергает – за единственным исключением – все так называемые свидетельские показания выживших, якобы присутствовавших при смерти Мандельштама. От подобных воспоминаний она требует подробностей, которые можно было бы расценить как косвенные доказательства. Скепсис, подобный высказанному ею, представлен и в контексте освенцимских процессов[405].

Согласно этому скептическому дискурсу, коллективный нарратив определяется лишь представлениями (а то и вовсе фантазиями) о воспоминаниях; это оправдывает сомнения в истинности заверений, что нечто было пережито в действительности[406]. Контраргумент же таков: тот факт, что на посвященных Освенциму процессах нередко возникали проистекавшие из «ложных» воспоминаний противоречия в показаниях жертв и свидетелей, не означает, что события, жертвами которых они стали, не имели места. Разные версии опыта вращаются вокруг фактического ядра, не нанося ему ущерба. Бесспорен след страдания, который, по выражению Рейнхарта Козеллека, «въедается в плоть и умирает вместе с ней»[407]. Каждый выступает свидетелем собственных страданий, пережитых унижений, побоев, голодных отеков, обморожений.

Как читать эти тексты? Точность и взвешенность описаний определяют и оправдывают способ прочтения, предполагающий погружение в текст даже тогда, когда речь идет о понимании процессов и событий, о которых у нас нет никаких предварительных знаний и которые не с чем сравнить.

Мы узнаем о местонахождении и размере лагерей, о расположении учреждений, о (скудной) барачной обстановке, о нарах с соломой или без нее, о печках или их отсутствии, парашах и их опорожнении, о предметах одежды и их потере, о строго нормированной выдаче каши, баланды и хлеба, о маршах и пересекаемой местности, о перекличках на морозе, о наказаниях в виде расстрела, или выставления напоказ обнаженного тела, или нескольких дней в изоляторе без еды и воды, о напоминающих пытки допросах, членовредительстве, работах в золотых, медных, никелевых рудниках, в лесу, на строительстве БАМа, о слишком тесных тюремных камерах, о перевозках в вагонах, где почти нечем дышать, о санчастях, о смертях от холода, голода, изнеможения, от собственной руки, от рук солагерников, о кражах, изнасилованиях и людоедстве. Мы получаем портреты следователей, охраны, уголовников, врачей и солагерников. Несмотря на «неправдоподобность» описанного и вопрос, которым Гинзбург и сама задавалась впоследствии («Неужели такое мыслимо? Неужели это все всерьез?»), такое прочтение не оставляет сомнений в искренности отчетов. Кроме того, доказательная сила вытекает еще и из совпадения данных в разных текстах, авторы которых не могли ссылаться друг на друга.

вернуться

404

Ibid. S. 109.

вернуться

405

О проблеме установления истины в контексте свидетельских показаний на освенцимских процессах см.: Schlie H. Bemerkungen zur juridischen, epistemologischen und medialen Wertigkeit des Zeugnisses // Zeugnis und Zeugenschaft / Hg. W. Drews, H. Schlie. München, 2011. S. 23–29.

вернуться

406

Сомнения в мнемонических возможностях современников основаны на нейрофизиологических исследованиях, которые показывают, как возникают ложные воспоминания и как они могут создаваться путем манипуляций.

вернуться

407

См.: Meier. Nachruf auf Reinhart Koselleck, где цитируются некоторые высказывания Козеллека.