Выбрать главу

Свидетель свидетельствует обычно во имя правды и справедливости <…>. Но здесь свидетельство, в сущности, равняется тому, что в нем отсутствует; содержит в своей сердцевине не-свидетельствуемое, которое лишает выживших авторитета. «Подлинные» свидетели – это те, кто не свидетельствовал и никогда не смог бы этого сделать. Это те, кто «достиг дна», мусульмане, канувшие. Выжившие, в качестве псевдосвидетелей, говорят вместо них, по доверенности: свидетельствуют об отсутствующем свидетельстве[409].

Агамбен отвергает понятие доверенности, а «[э]то означает, что свидетельство является встречей двух невозможностей свидетельствовать, что язык, чтобы свидетельствовать, должен уступить место не-языку, показать невозможность свидетельствовать»[410]. Иными словами, сам язык принуждается к свидетельству и терпит крах. Значит ли это, что нелегитимной самоавторизации пишущих соответствует сомнительная аутентичность их текстов? Сами пишущие не допускают никаких сомнений в собственном авторитете свидетелей и аутентичности своих отчетов. Даже сомнения Леви по поводу свидетельства амбивалентны. Ведь он допускает ходатайство и полномочия выжившего «свидетеля», когда «по доверенности» свидетельствует о лагерном ребенке Хурбинеке. Свой маленький рассказ об этом полупарализованном ребенке, который не умеет говорить, но вдруг произносит некое непонятное слово (возможно, собственное имя) и умирает после освобождения лагеря, он оформляет как свидетельство: «Хурбинек умер в первых числах марта 1945 года, умер на свободе, но не обретя свободы. От него не осталось ничего, здесь он свидетельствует моими словами» (Л II 28). Леви наделяет себя полномочиями медиума, он становится рупором безгласного ребенка, «избавляя» его от безъязычия. По-видимому, Леви единственный из выживших, кто задокументировал жизнь и смерть этого ребенка, оставил после него след. В другом месте речь опять-таки о доверенности и ходатайстве:

Канувшие, даже если бы у них были бумага и ручка, все равно не оставили бы свидетельств, потому что их смерть началась задолго до того, как они умерли. За недели, месяцы до того, как потухнуть окончательно, они уже потеряли способность замечать, вспоминать, сравнивать, формулировать. Мы говорим за них, вместо них (Л III 69).

Не будучи настоящим свидетелем, тем не менее говорить как свидетель – в этом двойственность позиции Леви. Помимо прочего это еще и рекомендация по чтению тех текстов, которые он с более поздней своей точки зрения отказывается считать свидетельствами; мы можем читать их как свидетельства репрезентативные, замещающие.

Настойчивое внимание Шаламова к пострадавшему телу с клеймом перенесенных мук, которое само говорит и свидетельствует, – необычный вклад в проблематику свидетельства. Даже когда человек может описать чужую гибель, он все равно ограничен собственной точкой зрения, внутренней перспективы для выжившего пишущего не бывает – таков вывод из тезисов Леви и Агамбена. Иными словами, внутренняя перспектива гибели – чистое присутствие, внешняя же перспектива – воспоминание. Однако у Шаламова описание телесного опыта предполагает и внутреннюю перспективу. Он, Шаламов, пострадал телесно, как тело свидетельствует он о пережитой близости смерти. Именно его плоть и «воплощает» грозящую гибель. Его свидетельство – не по доверенности, оно непосредственно. Или: «Тело сохраняет, оно документ»[411].

Живые – те, кого это не затронуло, кто не был там и мог бы спросить о поведении выживших. Например, воочию вообразив описанную Боровским в рассказе «У нас в Аушвице…» сцену с увозимыми на грузовиках голыми женщинами, которые громко зовут на помощь: «Нас везут в „газ“!» – в то время как мужчины, мимо которых их везут, остаются совершенно безучастными. Тадеуш Боровский пишет не о свидетельстве, а о необходимости «дать отчет». «Ведь возможно, что об этом лагере, об этом времени обманов, мы еще должны будем дать отчет живым и встать на защиту погибших», – эти слова равносильны призыву свидетельствовать. Вместо не-свидетельствуемости гибели, о которой говорит Леви, Боровскому важен наблюдаемый факт гибели других людей, о которых необходимо рассказать потомкам. Права мертвых надо защищать: «Потому что живые всегда правы перед мертвыми», – говорится далее[412].

К потомкам обращено и коллективное писательство обитателей Варшавского гетто: они делали записи, сознавая близость конца. Для них передать знание живым значило исполнить непреложную заповедь свидетельства. Эту свидетельскую деятельность, которая, по мнению Леоцяка, заняла место коллективной памяти, документирует архив Рингельблюма. Заповедь свидетельствовать соблюдается путем неустанного письма. Последовал этой заповеди и Симха Гутерман. Его записки, увидевшие свет в Германии в 1993 году под названием «Спасенная книга» (Das gerettete Buch), были найдены в Радоме в 1978 году под лестничной ступенью, где тридцать лет пролежали в бутылке. События в гетто Плоцка с 1939 года до его ликвидации в 1941‑м и страдания изгнанных Симха Гутерман описал на идише, крошечными буквами на узких полосках бумаги, смотал их в маленькие свитки, рассовал по бутылкам и спрятал в тайниках. Своему маленькому сыну он рассказал, где их найти. Позднейшая находка в одном из этих мест, обнаружение свитков, расшифровка микрограмм, перевод с идиша на иврит и французский (а теперь и на немецкий) составляют (захватывающую) историю о том, как эти письма в бутылках уцелели и как их восприняли. Спустя десятилетия она требует, чтобы о случившемся в Плоцке узнали. Раньше не было известно, что СС получили контроль над гетто уже в 1939 году и ответственны за совершенные там преступления. Гутерман – свидетель, послания в бутылках – его свидетельство. В предисловии к запискам Гутермана Николь Лапьер говорит о «культе свидетельства», породившем практику спрятанных свидетельств, предназначенных для потомков тайных записок, которые прятали в стенных щелях, в земле, в различных емкостях[413].

вернуться

409

Агамбен. Homo sacer. С. 35.

вернуться

410

Там же. С. 40.

вернуться

411

См.: Burkhart D. Hautgedächtnis. Hildesheim, 2011. S. 93: «Террор и лагеря оставили глубокий след в памяти XX столетия. Элементарным медиумом сохранения опыта и событий оказалось при этом тело, особенно интегумент, т. е. кожа во всей совокупности слоев и придатков. Она проявила себя мнемоническим инструментом, который самим своим физическом состоянием, например, через голодные отеки, рытвины, раны, шрамы, татуировки и другие видимые „письмена“, обосновывал материальность коммуникации».

вернуться

412

Боровский. Прощание с Марией. С. 98.

вернуться

413

«Спасенная книга» и ее история, включая обнаружение, пересылку, расшифровку и перевод, – совершенно особенная история одного текста, установившая связь между Польшей, Израилем и Францией, между выжившими или их потомками в разных странах, между жертвами холокоста и погибшими в Ливанской войне. Сын автора этой спасенной книги оплакивает гибель не только отца, но и собственного сына, павшего в первый день Ливанской войны.