Выбрать главу

Из дневника видно: Чистяков страдает от одиночества, невозможности с кем-то поговорить. Иногда он играет в шахматы с начальником отряда, нарочно позволяя тому выиграть; в нарушение правил мастерит бильярдный стол, иногда также играет в волейбол. Время от времени он позволяет себе взять своего рода тайм-аут, чтобы порисовать[429] и пофотографировать, что ему, правда, ставится в упрек, но до поры остается без последствий. Его тоска по Москве прямо-таки напоминает о чеховских «Трех сестрах» с их тоскливым возгласом: «В Москву, в Москву!». Он представляет себе прогулки по улицам, посещения кино и театров столицы, важным элементом которой является для него шум трамваев. «Но Москва отдельными моментами вспыхивает, взрывается в памяти» (ЧИ 296).

Неоднократно записывает он мысли о том, как подать рапорт об увольнении без риска быть арестованным за антисоветские настроения. Помимо настойчиво выражаемого стремления покинуть это место, в записках встречаются картины, представляющие собой как бы временное покидание бамовского мира. Таковы пейзажные зарисовки, которым в дневнике уделяется много места. Они поэтичны, носят спонтанный и вместе с тем проработанный характер, так что при чтении возникает вопрос, каким литературным опытом мог обладать писавший. Ирина Щербакова указывает, что «Мемориал» располагает еще одним текстом Чистякова, который содержит записи из времен до его призвания на службу на строительстве БАМа. Она подчеркивает, что тот более ранний текст содержит охотничьи и пейзажные зарисовки в духе Тургенева. Часто вставляемые в этот бамлаговский дневник описания природы тоже отсылают к соответствующей традиции, пусть иногда в нем и встречаются образы скорее экспрессионистского толка. Природа, которая, как и у Лихачева и в других приведенных примерах, завораживает своей внезапно открывающейся красотой, становится пространством отдохновения.

Апелляция в одной из таких зарисовок к воображаемой публике наводит на мысль, что дневник был для него способом не столько разобраться в себе, сколько обратиться к будущим читателям:

24 [ноября]. Знаете вы восход солнца в сопках?

Мрак пропадает сразу, как-то неожиданно смотришь в одну сторону, темно, повернулся, закрыл на мгновение глаза – и сразу день. Как будто свет подстерегал вас, ждал, когда вы откроете дверь, и он войдет, перламутрово-переливчатый. Солнца еще нет, а небо пылает не только на горизонте, а все. Небо горит, колеблется небо, как сцена театра под опытной рукой мастера, по ходу действия окрашивается во все цвета. Взрываются ракеты, стреляя лучами света из‑за вершины сопки. Тишина, торжественная тишина, такая, как будто сейчас произойдет священнодействие, как будто сейчас совершится что-то такое, что не случится без тишины. Тишина все нарастает, а небо достигает наибольшей красочности, апогея. Общий свет не прибавляется. И… сразу из‑за сопки выплыл огненный шар солнца, лучезарно теплый, а навстречу ему грянул птичий хор (ЧИ 72–73).

За этим восторженным описанием природы следует будничная дневниковая запись с подробностями лагерных ужасов:

День наступил. Начался день, а с ним все подлости. Одна из подлостей: на ф-ге драка, дерутся бабы. Бьют бывшую н-цу ф-ги и убивают. Мы бессильны помочь, нам на ф-ге применять оружие запрещено. <…> Все они 35-цы, но все же жалко человека. <…> Ну уж ладно, пускай з/к сами себя бьют, нам не пачкаться в ихней крови (ЧИ 73–74).

Пейзажные зарисовки как бы принадлежат иной реальности, отличной от бамовской. Изображая возвращение к лагерной действительности, автор отказывается от «поэтичности», возвышенности языка. Характерная для этих записей стилистическая полярность также отражает двойственность жизни Чистякова в лагере и даваемых им оценок.

Запись от 15 ноября полностью состоит из впечатлений от заката солнца, к которым присоединяются наблюдения, предполагающие возможность внешнего взгляда на его лагерное житье:

Ночь. За окном мрак. Только разве что зная ощущаешь 30‑метровую насыпь в 50 метрах. С грохотом, рассыпая снопы искр, проносится по мосту товарный поезд. Теплушка дымит маленькой трубой буржуйки. Едут призывники. Смотрят, наверное, на нас и думают: живут и здесь люди. Да, живет и здесь шалман – цыганский табор.

Годы впечатлений оставят свой след (ЧИ 64–65).

Несомненная удача – иметь возможность читать этот случайно обнаруженный текст, который попал в архив «Мемориала» и теперь опубликован Ириной Щербаковой, на фоне текстов жертв. Впрочем, едва ли можно назвать его текстом преступника. Чистяков не был чекистом, нести службу на стройке его отправили вопреки его воле: в этом он смысле он не типичный представитель стороны преступников. С точки зрения историка «Мемориала» Ирины Щербаковой дневник Чистякова – «одно из достоверных свидетельств, разоблачающих порочность сталинской системы принудительного труда»[430].

вернуться

429

В немецком издании воспроизводятся три его рисунка, выполненных, судя по всему, непосредственно в окружении дневниковых записей (карандашом?). Один представляет собой небрежный набросок небольшого отрезка магистрали, здесь имеющей идиллический вид; второй, с напоминающим поставленные на ребро железнодорожные пути заборчиком, выглядит еще более идиллическим благодаря включению элементов пейзажа (дерева и луга). Ни малейшего намека на принудительные работы, путеармейцев. На третьем изображена какая-то (по-видимому, лагерная) постройка позади невысокой песчаной насыпи. Здесь тоже нет никаких отголосков непосильного труда.

вернуться

430

В немецком книжном издании воспроизводятся страницы из оригинальной рукописи, включая страницы с рисунками Чистякова, а также фотография, запечатлевшая Чистякова за работой над портретом офицера НКВД.