Выбрать главу

Я еще не знал, что единственное, от чего в заключении следует защищаться упорней, чем от голода и смерти, – это состояние полной ясности сознания. До сих пор я жил, как все прочие зэки: инстинктивно ускользая от очной ставки со своей собственной жизнью. Но Достоевский своим скромным, слегка медлительным рассказом, в котором каждый день на каторге тянется так, будто длится годы, захватил меня и нес на гребне черной волны, прокладывающей себе в подземельях путь в вечную тьму. Я пытался поплыть против течения, но тщетно. Мне казалось, что до того я никогда по-настоящему не жил, я забыл, как выглядят лица моих родных и пейзажи моей молодости. Зато на каменных, истекающих водой и поблескивающих в темноте стенах подземного лабиринта, сквозь который меня несла черная волна «Записок из Мертвого дома», невменяемым, распаленным воображением я видел длинные ряды имен тех, что были здесь до нас и сумели выцарапать на скале след своего существования, прежде чем их залил и с едва слышным плеском поглотил вечный мрак (ГГ 173).

Он уже не может толком оправиться от впечатления, которое произвел на него этот текст, он отмечен знанием этого текста. Некрасивая приветливая женщина, передавшая ему эту книгу, предстает некоей амбивалентной музой, ведь книга, которую она ему доверила, не только дарит мучительное экзистенциальное прозрение, но и указывает на возможность письма о лагере. Недаром это читательское впечатление побудило его не только назвать свой лагерный отчет словами Достоевского «Иной мир», но и включить цитаты из «Записок» в свой текст, помещаемый в идущую от Достоевского традицию еще и при помощи жанрового определения «записки»[468].

К этому пронзительному опыту чтения присоединяется опыт «радикального» действия – голодовки, ход которой описывается в главе «Мученичество за веру».

Не причиняя себе боль умышленно, как Костылев, но все-таки учитывая возможные последствия вплоть до голодной смерти, он использует голодовку как средство давления, чтобы привлечь внимание к делу польских узников – своему собственному и других. Подписанное после начала войны с Германией соглашение Сикорского – Майского предусматривало амнистию для польских заключенных. Вытекающая отсюда возможность поначалу не была реализована. Решение начать голодовку было закономерным. Изначально акция была коллективной, однако он, судя по всему, оказался единственным, кто выдержал до конца. В начале своего вынужденного пребывания в Ерцевском лагере он наблюдал голодовку одного армянского генерала, таким образом добивавшегося реабилитации, то есть уже был свидетелем подобного процесса. Личный опыт передается в его записках в виде воспоминаний о скрупулезном наблюдении за своим душевным и телесным состоянием на четвертый день голодовки:

Более реально, чем до тех пор, осознавал я также в редкие минуты ясности печаль и горечь умирания, тщетно пытаясь вспомнить всю свою прежнюю жизнь, словно ища утешения в этой возможности последний раз взглянуть в лицо человеку, который некогда носил мое имя – был мною. Из всех проявлений смерти этот процесс разлучения с собственной личностью – пожалуй, самое страшное и сильнее всего способствует обращению. <…> На следующий день я проснулся со странным ощущением, что задыхаюсь. Я с трудом глотал воздух, руки и ноги, казалось, разрывали одежду и клубками мяса вываливались наружу, а все тело было будто крепко стянуто веревками. Не сдвинувшись с места, я поднес одну руку к глазам: она опухла так, что совершенно исчезло запястье, а по обеим сторонам ладони вздымались мягкие, набрякшие подушки. Я медленно приподнялся и поглядел на ноги: повыше щиколоток они нависали над краем резиновых башмаков. Значит, правда: я начинал пухнуть с голода. Я расшнуровал обувку, освободил покрытые скрещивающимися полосами стопы и с трудом принялся раздирать по шву ватные штанины. Каждое движение приносило мне режущую боль, так как приходилось отдирать от кожи заскорузлый щиток из крови и гноя, но я не останавливался, пока не увидел две голые, красные колоды ног, покрытые нарывами, источавшими желто-розовую жижу (ГГ 215–217).

Память об этом состоянии включает в себя чувство близости смерти и отчуждения от собственного тела. Утрата реальности, проносящиеся воспоминания о прожитой жизни и неспособность себя утешить – вот важные для реконструкции этого медленного умирания моменты, определяющие опыт «иного мира» в его памяти.

вернуться

468

Интертекстуальные связи между текстами Достоевского и Герлинг-Грудзинского выявляет Лукаш Неца: Neca Ł. Fiktive Wirklichkeiten – wirkliche Fiktionen. Gustaw Herling-Grudzińskis Inny świat und Włodzimierz Odojewskis Zabezpieczanie śladów // (Hi)-Stories of the Gulag / Eds. Fischer von Weikersthal, Thaidigsmann. P. 219–235.