Выбрать главу

Среди резких критиков Гинзбург как автора, пишущего о ГУЛАГе без полного разрыва с партией, были Олег Волков и Солженицын. Для того чтобы иметь право писать о ГУЛАГе, требовалась, очевидно, совершенно очищенная от коммунизма душа. Тун-Хоэнштейн указывает, что литературный взгляд Гинзбург на мир и саму себя складывался «между цензурой и самоцензурой, под давлением извне и изнутри» и что «религиозно-христианская метафорика» второй части осталась незамеченной. Глава «Mea culpa» из второй части, на которую ссылается Гинзбург, позволяет трактовать обусловленную лагерным опытом радикальную перемену ее образа мыслей как своего рода обращение. Одно такое обращение она описывает на примере заключенного врача-немца, который отказался госпитализировать ее будущего супруга Антона Вальтера для лечения неуклонно прогрессирующей слепоты одного глаза (вызванной отраженным от белого снега ультрафиолетом), чтобы не навлечь на себя подозрение в симпатии к немцам и, соответственно, неприятности. Абсолютно уничтоженный телесно и прежде всего духовно, человек этот приходит к ней и умоляет ее передать мужу, что он, доктор Лик, «дерьмо», что он не может спать и видит кошмары. Другой случай, едва ли не худший, связан с упоминаемым и в других текстах Кривицким, по доносу которого ее мужу в третий раз продлили срок. На смертном одре Кривицкий просит прощения. Она видит, «как может корчить человека от мук угрызений совести и как сравнительно с этой пыткой ничего не стоят ни тюрьма, ни голод, ни, может быть, и сама смерть» (Г 534). От одного эсэсовца, которого она, не зная о его, по-видимому, запятнанном прошлом, спасла от смерти от удушья при помощи «кровопускания», она получает признание вины, которое необычайно ее трогает. К подобным людям, по ее мнению, «возвращалось право на звание человека». Это возвращение к человечности она прослеживает как процесс религиозный. Прерывая нить повествования, она вставляет в свои воспоминания и собственный опыт mea culpa; он выполняет роль заключительного замечания: «Сейчас, на исходе отпущенных мне дней <…>». А затем – признание:

Ведь убил не только тот, кто ударил, но и те, кто поддержал Злобу. Все равно чем. Бездумным повторением опасных теоретических формул. Безмолвным поднятием правой руки. Малодушным писанием полуправды. Меа кульпа… И все чаще мне кажется, что даже восемнадцати лет земного ада недостаточно для искупления этой вины (Г 538–539)[505].

Для Гинзбург ад в том смысле, в каком его понимал Данте, – действительно место искупления.

На мой взгляд, столь явное признание вины отсутствует в отчетах прежних убежденных коммунистов, например у Карла Штайнера, который остается верен «своему» коммунизму. Если бы его автобиографию заметили в 1960‑е годы, она, несомненно, встретила бы резкое неприятие «новообращенных». Несмотря на осведомленность о функционировании лагерей, этой структуры эксплуатации, угнетения, человеконенавистничества, которые он сам называет своими именами, несмотря на собственную роль жертвы он не может заставить себя принципиально отринуть систему; признавая ее извращенность, истинное ядро он считает нетронутым. Иное дело Ванда Бронская-Пампух, которая в одной статье 1957 года признает свою долю вины: «Я не была героем, как и мои товарищи по несчастью, и осудили меня безвинно, о чем я часто сожалела в горькие часы»[506]. Слово «безвинно» в этой формулировке имеет коннотацию «вины»: имеется в виду виновность в том, что она терпела совершающееся на ее глазах вырождение системы. Иными словами, она, «к сожалению», не виновна ни в открытой критике, ни в заговоре против партии или покушении и т. д.

Гинзбург размышляет о своей литературной роли рассказчика от первого лица, собственное письмо предстает в ее воспоминаниях постоянно планируемым делом, осуществить которое ей мешали обстоятельства. По ее словам, сбор материала начался при первом попадании в тюрьму НКВД в Казани, тогда еще без возможности что-либо записать. Теперь же она пишет исключительно по памяти. На вопрос о том, как ей удалось все упомнить, она отвечает отсылкой к лагерным годам, на протяжении которых все удерживала в памяти.

Есть значительная разница между спонтанным прямым записыванием и сочинением мемуарного текста post factum. Временнóе удаление от событий и впечатлений, как бы скрытая под пеленой непосредственность ведут не столько к дистанцированию, сколько к рефлексии о «я», несущем на себе отпечаток пережитого, и стилистическом модусе возможного высказывания. Решающую роль играет отсылка к изначальному импульсу, полученному при первой нанесенной Гинзбург травме, потребность выразить опыт физического и психического шока. В эпилоге ко второй части она излагает собственный взгляд на написанное (Г 822–825). Первая письменная версия еще явно не соответствует ее представлениям о стиле, она критикует эмоциональность и недостаточное проникновение в материал, непродуманную композицию книги.

вернуться

505

Тун-Хоэнштейн отмечает, что не встреча с верующим католиком Антоном Вальтером явилась первопричиной этого переворота (Thun-Hohenstein. Gebrochene Linien. S. 134–135.)

вернуться

506

Цитата из статьи, которую приводит в рассказе о матери Томас Пампух: Reise in die Stadt des Gulag // TAZ. 28.11.2016.