Выбрать главу

Я колола ее большим шприцем, а она не плакала. Только чуть покряхтывала и в упор смотрела на меня своими всеведущими старушечьими глазами. Умерла она перед самым рассветом, близко к тому рубежу, когда на безжизненном фоне белой ночи Эльгена начинают мелькать неясные розоватые блики.

Мертвая – она опять стала младенцем (Г 386–387).

Описывая происходившее в детском комбинате и грудничковом изоляторе, она всячески избегает сравнений с детьми, погибших в концлагерях: «Я должна подчеркнуть это, чтобы не отступить ни в чем от правды». Ее вывод: то, что творится здесь, является «немыслимым, сатанинским измышлением» (Г 387). Откуда взялись эти дети? Любви в лагере быть не могло – поэтому многие жили аскетично, подобно революционеру-идеалисту Рахметову из романа Чернышевского «Что делать?». Любовь в лагере многим казалась невозможной, недостойной, ведь не было даже общей крыши над головой, лишь «торопливые опаснейшие встречи в каких-нибудь закутках», а в случае обнаружения любящие рисковали «попасть на штрафную, на жизнеопасную „командировку“». Но однажды Гинзбург все-таки наблюдает один пример любви вопреки всему, который пересказывает в форме short story.

В то же время случаются и неприкрытые сексуальные домогательства надзирателей и уголовников, которые пристают к девушкам, предлагая еду. Она изображает ход подобных сцен: с одной стороны, отказы, с другой – уступчивость голодных, растерянных женщин. Как и авторы других отчетов, она подчеркивает несоответствие между процветанием промискуитета, публичного обмена любовницами, проституции – и суровыми карами за тайные любовные связи[511].

Сообщая о подобных вещах, она сохраняет тот же отстраненный объективный взгляд, каким смотрит на структуру лагеря. Приводит она и четкую картину иерархии заключенных: «работяги», «привилегированный слой» и «третье сословие», к которому относятся заключенные, незаменимые в силу определенных умений (работники сельского хозяйства, конюхи, санитарки, уборщицы). Как и в других рассказах, здесь дана почти что социологическая картина отношений власти, санкционированных нападок одного особо кровожадного мучителя, для которого превыше всего выполнение нормы, причем слабых расстреливали на месте за саботаж. Она отмечает резкое ухудшение ситуации с началом войны, полевые работы на жаре с донимающими комарами под постоянным неусыпным надзором. Особенно ужесточилось отношение к «врагам народа». Она снова оказывается низведена до своего «статуса преступницы».

Помимо описания лагерных условий, для нее важна и реконструкция разговоров с людьми, особо запомнившимися ей как личности, например с зоотехником Рубцовым, который предстал на пороге птичника, где она нашла выгодную работу, «как Гарун аль Рашид». С подачи этого интеллигентного коммуниста (выступающего в функции контролера), который интересуется ее мнением об условиях жизни в лагере, она беседует с ним на тему идеологии и мировоззрения. Это – первая более чем за шесть лет, отмечает она, беседа с «обыкновенными свободными людьми», не производящими впечатление развращенных системой. В описании употребляется слово «раб», которое она поясняет для читателя, – своего рода справка о лагерной лексике, которую она в остальном не использует. Ведь ее язык – «книжны[й] язы[к] прошлого века» (Г 476), как определяет его она сама, рассказывая об одной опасной ситуации, в которой она пыталась воззвать к совести «злой» начальницы.

Это язык разума, постижения, справедливости, подлинности. Это язык, на котором она рассказывает и описывает, выносит суждения, создает портреты людей, вызывает сочувствие и понимание читателей. Такое впечатление, что язык коммунизма, который она усваивала подростком, студенткой, преподавателем и убежденной коммунисткой, она не рассматривает как свой. Речевую манеру некоторых солагерниц она передает с ироническим подтекстом, матерящиеся уголовницы вызывают у нее постоянное раздражение. Сияя, возникают имена поэтов, которых она помнит, цитирует, читает вместе с единомышленниками. Эти авторы воплощают собой почти что некий духовный альтернативный мир, in absentia выступая фигурами, которые можно противопоставить надзирателям и уголовникам, найти у них защиту, как бы укрыться в их текстах. Ее собственный язык «прошлого века» обогащается языком Пушкина и поэтов XX столетия. Постоянно присутствующие в этом мемуарном тексте стихотворные строки, образы, которые вспоминаются ей или накладываются на то или иное впечатление, как бы переносят в некое другое место. Когда один читатель, литератор и ее ровесник, высказывает сомнения в этой функции литературы и действенности стихов, она отвечает указанием на отсутствие у него лагерного опыта:

вернуться

511

См.: Thun-Hohenstein F. Liebe im GULAG. Zwangsnähe und Intimität als Thema der russischen Lagerprosa // Wiener Slawistischer Almanach. 2005. Sond. 62: Nähe Schaffen, Abstand Halten / Hg. S. Schahadat, N. Grigoreva, I. P. Smirnov. S. 419–438.