Выбрать главу

В «Сердцах четырех» (сорокинском романе 1991 года) писатель опять-таки допускает бескомпромиссную брутализацию языка. Речь здесь явно не о том, чтобы исследовать его границы путем артикуляции фантазий о сексуальных пытках, а о том, чтобы продемонстрировать его радикальную безразличность. Это язык, для которого нет ничего невыразимого: самые чудовищные зверства обретают лексику и синтаксис. Отвратительные фантазмы Сорокина – ритмически повторяющиеся шокирующие пуанты, в конечном счете забивающие собой сюжет. Перерастание гротеска в зрелищную фантастику насилия и порнографии, в ужасающие игры с «вырождением», своего рода мета-вырождение, приводит к литературному тоталитаризму, террору гротеска. Травма тоталитарного террора рождает замещающую травму, которую предполагается нанести читателям.

Скандал вокруг Сорокина, разгоревшийся в неотрадиционалистских литературных кругах, связан с чрезвычайно важной для русского самосознания концепцией литературной традиции. После того как футуристы провозгласили разрушение классического наследия в контексте культурно-революционной идеологии и после того как некоторые из них, например Маяковский, превратились в официально признанных литературных героев, которые встали в один ряд с поносимыми классиками, а литературное наследие было реорганизовано и преобразовано в культурный тезаурус, свои позиции утвердил соцреализм, маскировавший реальные события террора и придававший им утопические черты. Огромное бремя этой литературы, которая воспринималась как лицемерная и придерживалась проверенных повествовательных стратегий, требовалось сбросить. А это означало уничтожить литературность, которая скомпрометировала себя как таковая. Вся культурная традиция пригвождается к позорному столбу как соучастник.

Сорокин принадлежит к традиции разрушителей символов и иконоборцев, которые в русской культуре всегда действовали как контркультурные агенты. Это – юродивые и сектанты, разошедшиеся с официальной культурой. С точки зрения речи и жестов, театральности и актов самоуничижения, при помощи которых они хотят достичь некоего самоисцеления, катарсиса, юродивые – художники-перформансисты. В своих загадочных речах, направленных против господствующего клерикально-государственного строя, юродивый тоже пользуется иносказаниями. Лишь уподобившись юродивому, Сорокин-литератор может прибегнуть к этому гротескно-маниакальному типу письма, порывающему с любыми условностями[561]. Попытка приблизиться к этим текстам при помощи интерпретации, делающей ставку на аллегоризм, позволяет увидеть в этих ужасах реальные страшные события. В конечном счете этот ужас создает замещающую репрезентацию, чей модус нагнетания и заострения стал частью литературного осмысления мрачной части советской истории, выступающего параллелью к осмыслению историческому.

31. Язык меланхолии: Оливье Ролен

Оливье Ролен, тоже принадлежащий к поколению авторов, не являющихся фактическими свидетелями, в документальном романе «Метеоролог» (2014) возлагает на себя задачу фиктивного свидетельствования о жизни и страданиях одного узника лагеря на Соловках[562]. Вместе с Ириной Флиге, Вениамином Иофе и Юрием Дмитриевым он, как до этого Александр Эткинд, посетил мемориал Сандармох и подробно его описал. В частности, он рассматривает документально подтвержденную предысторию находки и рассказывает историю казней, одной из жертв которых стал его протагонист – метеоролог Алексей Феодосьевич Вангенгейм, историю, имеющую реальную основу, однако в его тексте превратившуюся в рассказ ужасов. Ролен (можно сказать, случайно) наткнулся на этот материал, давший ему повод реконструировать одну из жертв лагерей как личность. Осторожное преобразование документально подтвержденных фактов в повествование, периодически прерываемое общей информацией о практиках преследований, арестов, допросов, расстрелов, претворяет шок в меланхолию. Сдержанность этого языка, лишь изредка позволяющего себе «вспышки», чувствуется и в немецком переводе. Случай Вангенгейма Ролен представляет и как опирающийся на источники историк, и как писатель, интерпретирующий и художественно реконструирующий историю.

Речь идет о синоптике и климатологе Алексее Феодосьевиче Вангенгейме, чьи жизнь и смерть – предмет этого документального романа. Свое повествование Ролен начинает на легкой ноте, с отсылками к Прусту и Сандрару, упоминает свое пребывание в Архангельске, где ему, как именитому лектору, оказывают почетный прием, и рассказывает о полете на Соловецкие острова в обществе священника, держащего в руках электронную книгу в кожаном футляре с иконой Богородицы, которую тот горячо целует. В этом островном царстве Ролен оказывается уже во второй раз: во время первого посещения красота, архитектура и духовная история этих монастырских островов так пленили его, что вместе с другими заинтересованными людьми он задумал снять фильм. Этот план и привел его теперь в это место, где он неожиданно получает альбом с письмами и рисунками Вангенгейма. Тот факт, что они вкупе с перепиской дали толчок к трактовкам и комментариям, кажется чем-то самоочевидным и читателю (сейчас держащему в руках книгу с иллюстрациями). Полученная от «Мемориала» дополнительная информация и дальнейшие изыскания подготовили Ролена к написанию этой документальной биографии как по существу, так и в эмоциональном плане.

вернуться

561

Языковая манера Сорокина кажется эксплуатацией стилистических приемов барокко, доведенной до крайности. См.: Lachmann R. Barockrhetorik in Russland und ihre Kritiker: Simeon Polockij, Lomonosov, Sumarokov // Lachmann R. Die Zerstörung der schönen Rede. Rhetorische Tradition und Konzepte des Poetischen. München, 1994. S. 148–172. (Рус. пер.: Лахманн Р. Риторика русского барокко и ее критики: Симеон Полоцкий, Ломоносов, Сумароков // Лахманн Р. Демонтаж красноречия: Риторическая традиция и понятие поэтического / Пер. с нем. Е. Аккерман и Ф. Полякова. СПб., 2001. С. 128–144.)

вернуться

562

О лагерных условиях опять-таки см.: Bogumil. The Solovetski Islands.