На возможное окончание memorial turn намекают вышедшие в 2010–2011 годах работы Кристиана Мейера «Заповедь забвения и неотвратимость памятования. О публичном обращении с неприглядным прошлым» (Das Gebot zu vergessen und die Unabweisbarkeit des Erinnerns. Vom öffentlichen Umgang mit schlimmer Vergangenheit), «О будущем памяти» Фолькхарда Книгге (Zur Zukunft der Erinnerung) и «Жертвы по ощущению. Иллюзии преодоления прошлого» (Gefühlte Opfer. Illusionen der Vergangenheitsbewältigung) Ульрики Юрейт и Кристиана Шнейдера[126]. Последние два автора ведут речь о «работе верховных жрецов нравственно безупречного памятования», критикуя «нескончаемое пережевывание», а также сетуя на «лакировку истории пафосом и сентиментальностью» и «переизбыток смысла и морали» (Schwelling. S. 132). Выдвигая в 1990‑е годы свои тезисы о забвении в противовес общепринятому дискурсу памяти, Мейер подкрепил их, в частности, одним примером из античной истории (Афин около 403 года до н. э.), из которого явствует терапевтическая функция забывания. Уже в 1997 году вышла посвященная забвению книга Харальда Вейнриха «Лета. Искусство и критика забвения» (Lethe. Kunst und Kritik des Vergessens). Вейнрих, с одной стороны, подчеркивает широкий простор действия ars oblivionalis, рассматривая случаи не только конструктивности, но и абсолютной необходимости забвения, с другой – в главе «Освенцим и никакого забвения» предоставляет слово тем, кто помнит. Акцент при этом делается не столько на вспоминании, сколько на «незабывании». Глава начинается с заклинания невозможности забыть, которое, называя все ужасы своими именами, семикратно повторяет Эли Визель:
Jamais je n’oublierai cette nuit, la première nuit de camp qui a fait de ma vie une nuit longue et sept fois verrouillée.
Jamais je n’oublierai cette fumée.
Jamais je n’oublierai les petits visages des enfants dont j’avais vu les corps se transformer en volutes sous un azur muet.
Jamais je n’oublierai ces flammes qui consumèrent pour toujours ma foi.
Jamais je n’oublierai ce silence nocturne qui m’a privé pour l’éternité du désir de vivre.
Jamais je n’oublierai ces instants qui assassinèrent mon Dieu et mon âme, et mes rêves qui prirent le visage du désert.
Jamais je n’oublierai cela, même si j’étais condamné à vivre aussi longtemps que Dieu lui-même.
Jamais[127].
У незабывания есть заклинательная функция. Безусловно, вспоминание/незабывание не составляют оппозиции, однако предполагают некую градацию насущности, интенсивности. Незабывание напрямую касается неугасимости жгучего опыта, который вспоминание сначала должно реконструировать.
В «Формах забвения» Алейда Ассман предложила типологию форм забвения в ответ на проблематизацию парадигмы мемориальной культуры – парадигмы, в развитие которой она внесла вклад многочисленными работами[128]. Среди упоминаемых ею терапевтических форм забвения – заявление Семпруна о том, что письму он предпочел бы фактическое забвение. Подобно страдающему гипермнезией пациенту Шерешевскому, описанному Александром Лурией в «Маленькой книжке о большой памяти», и пораженному гипертрофией памяти протагонисту рассказа Борхеса «Фунес памятливый», Семпрун хочет стирания. Это стирание, которое могло бы принести некое избавление от образов мира, знаний о мире (которые вследствие несчастного случая как бы вселились в голову Фунеса), не удается ни ему, ни луриевскому мнемопату, ни борхесовскому вымышленному герою. У Лурии и Борхеса речь не о мучительных воспоминаниях, а о борьбе с переполненной памятью, мешающей упорядоченному восприятию мира[129]. Блокировать свою память, набросить на лагерные картины «непрозрачное полотно», при помощи которого жаждет спастись от переизбытка образов Шерешевский, не удается не только Семпруну, но и другим взявшимся за перо бывшим заключенным.
Память/забвение – сквозная тема лагерных текстов. Запоминание воспринимается как задача (требование), выполнение которой необходимо ради возможности свидетельствовать. Шаламов сетует на вызванную лагерными условиями прогрессирующую забывчивость, констатируя, что голод, холод, изнеможение лишают способности запоминать. Невозможность удерживать вещи в памяти равносильна возникновению ложных воспоминаний.
Что это означает для оценки правдивости рассказов современников-свидетелей? Как читать эти тексты? Как объективное документирование лагерной реальности, как составленный по памяти протокол – или как субъективный отчет и художественную литературу? Конечно, не следует полагать, будто при чтении лагерных текстов мы имеем дело с чистым авторским вымыслом (мистификациями, фальсификациями); вместе с тем надо учитывать, что передача лагерного опыта в мемуарном тексте – это процесс придания формы. Тексты различаются по способу повествования, описанию событий и предлагаемой перспективе, акцентированию тех или иных происшествий. Однако для всех авторов характерна вера в надежность собственной памяти, а читателям, соответственно, помимо прочего предлагается читать эти тексты именно как документы.
126
См. разбор этих позиций у Биргит Швеллинг:
127
Цит. по:
129
Об