Контрреволюционная деятельность, о которой становится известно в зале суда, достигает апогея в выдуманном Вышинским сценарии (непременно содержащем и какие-нибудь фактические основания), как правило – спланированного покушения. Отчет о rencontres обвиняемых с видными иностранцами, работающими на силы, заинтересованные в свержении советской власти, упоминание мест их встреч (заграничных гостиниц, кафе, вокзалов) усиливает напряжение. Но всегда должен присутствовать и осведомитель, третье лицо, или же собеседником выступает agent provocateur.
Пункты обвинения в деле Каменева – Зиновьева – соучастие в убийстве Сергея Кирова (видного партийного функционера и соратника Сталина) и причастность к заговорам против государства и партии. Решающую роль играет разоблачение обвиняемых как «двурушников». Этим понятием, пусть и не указывающим на преступные деяния как таковые, обозначается моральное разложение обвиняемых in toto.
Образ «двурушника», фигурировавший на авансцене в показательном процессе 1936 г., подразумевал тех, кто внешне отказался от своей оппозиционности, чтобы снова быть принятым в партию, но в действительности остался верен своим старым оппозиционным взглядам[179].
Юрий Мурашов углубляет этот аспект отсылкой к сочинениям Зиновьева и Каменева времен их политической активности, привлекшим внимание Вышинского[180]. То есть наблюдается странный сдвиг от преступных деяний к заблуждениям, выявленным при чтении их текстов: речь опять-таки о лицемерии, двурушничестве. Тексты обвиняемых были в буквальном смысле «разоблачены», вскрыты их подлинные политические мотивы. Раскрытие кампании притворства явилось шоком для общественности, которую немедленно обо всем извещала пресса. Разоблачение политических вождей, которые считались безупречными, породило волнения. Вышинский целенаправленно нагнетал некую истерию на тему угрозы для страны. О том, что ему удалось вызвать соответствующую стойкую реакцию, свидетельствовали возмущение и ужас, выражаемые в ежедневно публикуемых «Известиями» на протяжении судебного процесса письмах[181], а также манифестации с требованиями смерти для обвиняемых. Поскольку на первом плане находились устная речь и голос[182], то письменное слово представало чем-то подозрительным, тем более что для публики на процессе оно как «деяние» оставалось невидимым, то есть скрытым. Далее из «обманных маневров» обвиняемых делался вывод, что «они превзошли все представления о вероломстве, коварстве, обмане, измене, предательстве»[183]. Двурушничество как раскрываемая в обвинении угроза требовало интерпретации, предоставить которую ошарашенной публике мог лишь непререкаемый авторитет Вышинский. Он, срыватель масок, выступал спасителем, который противостоит двурушнику, вероломно злоупотребившему доверием партии и всего народа.
В связи с признаниями возникает логическая проблема: ввиду очевидной надежды на самооговор как способ спастись они могли рассматриваться как притворные и ничего не говорили об истинных убеждениях (двурушник признает себя двурушником)[184]; с другой стороны – именно на этих признаниях основывался обвинительный приговор, ведь они доказывали вину уклонистов перед всем миром и воспринимались, если следовать логике процессов, всерьез. Судебный театр был театром лицемерия для всех участников[185].
Шлёгель, также прослеживающий историю процессов 1920‑х годов, обращает внимание на один аспект, который предвосхищает обескураживающие признания вины на показательных процессах 1936–1937 годов:
180
182
Ср. развиваемый Мурашовым тезис об «инсценированной устности» процесса:
185
В мире за пределами зала суда двурушничество стало позицией, на которую обрекались все те, кто «шагал в ногу» вопреки собственным убеждениям. Притворство, как показала Надежда Мандельштам, выступало стратегией самозащиты в условиях неусыпного повседневного контроля со стороны других людей, а общение всех со всеми было проникнуто подозрительностью.