Выбрать главу

Все отравлено до степени предельного самонеуважения Разума. «Гуманность» – это почти бранное слово у тех несчастных. Кто-то им плюнул в душу – и плевок этот навеки остался лежать там (М I 291).

Шаламов описывает процесс, неотвратимо оканчивающийся стадией доходяги:

В лагере для того, чтобы здоровый молодой человек, начав свою карьеру в золотом забое на чистом зимнем воздухе, превратился в доходягу, нужен срок по меньшей мере от двадцати до тридцати дней при шестнадцатичасовом рабочем дне, без выходных, при систематическом голоде, рваной одежде и ночевке в шестидесятиградусный мороз в дырявой брезентовой палатке, побоях десятников, старост из блатарей, конвоя. Эти сроки многократно проверены (Ш I 125).

Вспоминая о состояниях in extremis, в некоторых рассказах Шаламов (он попадает в больницу практически при смерти) называет доходягой и самого себя, показывая свое стремление все-таки выстоять, свой протест против распада, против смертельно опасной стадии угасания как неотъемлемую часть истории собственного выживания.

В таких текстах он «открывает» этот процесс читателям устами рассказчика от первого лица. Аспект выживания подчеркивает Вольфганг Штефан Киссель, описывая эту «пока еще жизнь» как «vita minima», то есть неполное «достижение дна», «состояния пока еще жизни, стадии стирания, предельные формы на волоске от исчезновения»[231]. Сопоставимые с определением «мусульманина» у Леви описания доходяги Марголиным и Герлинг-Грудзинским, с одной стороны, и подтолкнувший Кисселя к процитированному определению акцент Шаламова на собственном превращении в доходягу (и выпадении из бытия) – с другой побуждают рассматривать не столько сами эти состояния, сколько специфику соответствующих обозначений: характеристика «мусульманин» превращает этих угасающих, истощенных, отупевших, физически и психически опустившихся людей в чужаков, в чужих по облику и поведению, в «других» вообще, от которых все отворачиваются. Русское слово «доходяга»[232], напротив, в конечном счете не исторгает стоящих у края бездны из языка – это, пожалуй, и позволяет Шаламову назвать себя доходягой[233], а соответствующий личный опыт сделать краеугольным камнем описания своего пребывания на грани смерти. Наряду с этим применимым к Шаламову аспектом следует иметь в виду и еще один: нечто отталкивающее, отвратительное, жалкое, безнадежное, к чему никто не хочет приближаться, в сочетании с угрозой пересечения границы между жизнью и смертью. В рассказах узников концлагерей, которые цитируют в сборнике «На грани жизни и смерти: Исследование феномена „мусульманина“ в концлагере» Здзислав Рын и Станислав Клодзинский[234], помимо тотального распада, грязи, мерзости описывается и эта промежуточная стадия, о которой сообщают Шаламов, Марголин и Герлинг-Грудзинский. Солженицын в «интервью доходяги» безжалостно подчеркивает аспект утраты достоинства:

<…> как доходяги, ревниво косясь на соперников, дежурят у кухонного крыльца, ожидая, когда понесут отходы в помойку. Как они бросаются, дерутся, ищут рыбью голову, кость, овощные очистки. И как один доходяга гибнет в этой свалке убитый. И как потом эти отбросы они моют, варят и едят (СА II 167).

Примо Леви – в определенном смысле отклоняясь от интерпретации Агамбена – сам указал на параллели между соответствующими явлениями в немецких и советских лагерях в «Канувших и спасенных»:

Что касается архипелага немецких лагерей, там возник свой специфический язык, лагерный жаргон, родственный языку прусской казармы и эсэсовскому новоязу, но имеющий в каждом лагере свои индивидуальные отличия. Ничего удивительного, что в советских трудовых лагерях также существовал жаргон, многие слова и выражения которого приводит Солженицын. Каждое из них сопоставимо со словами и выражениями, обозначающими те же понятия в немецком лагерном жаргоне, поэтому перевод «Архипелага ГУЛАГ» не должен был представлять особых трудностей, во всяком случае, с терминологической точки зрения.

Общим для всех лагерей был термин «Muselmann» («мусульманин»), которым называли окончательно ослабевшего, обреченного на смерть заключенного. Существуют два объяснения этого термина, причем оба не слишком убедительные: фатализм и намотанное на голову тряпье, напоминающее тюрбан. Этому определению полностью соответствует столь же безжалостно-ироничный русский термин «доходяга» («дошедший до конца, конченный») (Л III 81).

Это замечание Леви и цитаты Рына и Клодзинского могли бы помочь преодолеть нежелание отождествлять «мусульманина» с «доходягой».

вернуться

231

Аргументацию см. в: Kissel W. S. Überlebenswissen in Varlam Šalamovs Erzählungen aus Kolyma. Zur Epistemologie der Vita minima // Poetica. 2009. № 41. S. 169–187.

вернуться

232

Согласно словарному определению, «крайне ослабленный, близкий к смерти человек или животное». См. также: Росси. Справочник по ГУЛагу. С. 105.

вернуться

233

По-видимому, в Освенциме обозначение «мусульманин» ввели надзиратели, а не заключенные. В записках (1945) узника Освенцима Витольда Пилецкого о «мусульманине» сказано: «Весной 1941 года среди обитателей лагеря распространилось слово „мусульманин“. Так немецкие надзиратели называли заключенного, который был до того истощен и от всего отрешен, что едва мог ходить; слово это прижилось. В одной лагерной песне поется: „Мусульмане <…> дрожат на ветру <…>“ Быть мусульманином означало находиться на грани между жизнью и <…> крематорием» (Pilecki W. Freiwillig nach Auschwitz. Die geheimen Aufzeichnungen des Häftlings Witold Pilecki / Übers. von D. Mallett. Zürich, 2013. S. 110). Герман Лангбейн рассказывает: «Людей конченных в Аушвице называли „мусульманами“. Впоследствии выражение стали использовать и в других лагерях. До попадания в Аушвиц, еще в Дахау, я его не слышал. Там погибающих называли „кретинами“ (Kretiner) на баварский лад» (Langbein H. Menschen in Auschwitz. Frankfurt a. M. u. a., 1980. S. 113).

вернуться

234

Ryn Zdz., Klodziński S. Die Auschwitz-Hefte. Bd. 1 (Texte der polnischen Zeitschrift «Przegląd Lekarski») / Hg. vom Hamburger Institut für Sozialforschung. Hamburg, 1987.