Выбрать главу

Вместо мук голода воспроизводятся вызванные им фантазии. Нередко сообщается о том, как в кругу заключенных вспоминают разные блюда, их вид, вкус, рецепты. Рассказы о венской кухне, французских и венгерских блюдах позволяют Штайнеру (плохо знающему соответствующие рецепты) развлечь офицера, охраняющего будку стрелочника, и получить разрешение немного погреться. Примечательна понравившаяся Марголину история о горохе, поведанная одним поляком:

Поляк, хозяин фольварка под Вильной, начал мне объяснять, какой бывает горох, и что можно из него приготовить. Он говорил, не умолкая, час. Я был ослеплен. Я не знал, что горох в руках художника кухни – как слово в руках поэта – обращается в шедевр. Это была поэма о горохе гомеровской силы. Только многолетний голод – и тоска по дому – могут довести человека до такого экстаза, так окрылить его воображение и уста (М I 319–320).

Описывая театрально-безумное обращение с едой, Марголин выявляет и поэтапно изображает его причудливые формы – это целый отдельный очерк:

Наше борение с судьбой приняло другую форму. Тогда стали возникать маниакальные чудачества в приеме пищи. Массовое нежелание есть пищу в таком виде, как ее давали. <…> Эта «мания поправки» принимала разные чудаческие формы. Не ели ничего, не разогрев до кипения, доливали воды, пекли соленую рыбу на огне. <…> С течением времени это нагревание, доливание, кипячение стало для меня пунктом форменного помешательства. Напряжение разрешалось в тот момент, когда я добивался своего. В упорстве, с которым я настаивал на своем способе питания, уже не было ничего нормального (М I 285–286).

Еда – главная тема барачных разговоров, причем важны не только жалобы на ее скудность, но и этот виртуальный аспект рассказов и снов о еде. Интенсивность, с которой люди представляют себе пищу, вызывают перед собой образы еды без возможности ее съесть, предстает в лагерных воспоминаниях некоей одержимостью.

Когда же фантазии и «голодные и эксцентричные сны» иссякают, начинается медленное умирание.

Голодный сон означает, что в нас что-то бунтует, томится, дергается, тянется за удовлетворением. Но люди, умирающие от алиментарной дистрофии, уже не имеют голодных снов. Они лежат тихо (М I 285).

Решающую роль в описаниях борьбы с голодом играют утрата или сохранение достоинства. Марголин рассказывает о том, как утратил чувство собственного достоинства из‑за порции баланды; Герлинг-Грудзинский создает портрет старика, сносящего муки голода с героическим достоинством. Еще одна рисуемая им картина – беспощадное описание молодой девушки, продающей себя за еду. Упоминает он и «голодное сумасшествие», охватившее одного из сблизившихся с ним солагерников, который вырвал у него котелок с баландой. Он комментирует, извиняя этот поступок: «Я мог бы поклясться, что он меня не узнал, хотя смотрел мне прямо в лицо вытаращенными гноящимися глазами» (ГГ 198).

Особым «добрым делом», которое выделяет Тодоров, выступает передача пищи более слабым. О таком сообщают Бубер-Нойман, Марголин. Это кажется возвращением к «прежним нравам». Иное дело – полная их утрата, ведь ситуация голода могла приводить и к тому, что из смерти солагерника на нарах или больничной койке извлекалась польза в виде дополнительной трапезы (баланды, каши, хлеба). Нередко кончины другого человека ждали – этим другим был, как правило, находящийся при смерти от голода. Рассказывают об умирающих, которые отдавали свою пайку – или наоборот, во что бы то ни стало желали съесть ее сами, и о как можно более долгом утаивании их смерти. Сообщающие о подобном Гинзбург, Марголин и Штайнер также сокрушаются по поводу такого поведения, которое в нормальной жизни сочли бы неуважением. Мертвецы теряли право на еду, которая все равно не могла поддержать в них жизнь. Поступки входят в странное противоречие: одни отдают слабейшим, другие отнимают у мертвых (пред)последнее.

Впечатляет голодовка, устроенная окончательно обессилевшим Герлинг-Грудзинским. Эта голодовка голодающего – и насмешка над голодом, и торжествующее выставление его напоказ. Самого голодовщика, в изоляторе дошедшего до исступления, она едва не погубила.

Чем же можно было утолить голод? Для утоления жажды предлагался кипяток, иногда с толикой листового чая[322]. Основу рациона составлял суп – баланда[323]. Упоминается баланда и в рассказах о царской каторге; рецептура, вероятно, та же, но каторжная баланда была, по-видимому, сытнее гулаговской. Последняя почти не имела пищевой ценности: разваренные в неопределенное месиво овощи, которых было слишком мало, чтобы придать супу хоть какую-то густоту, иногда – с ничтожным количеством мяса и жира. По сути баланда воспринималась как водянистая похлебка, лишь счастливчикам доставалось кое-что со дна котла. Шаламов пишет, что это зависело от раздатчика – «баландера» или «баландерши»: зачерпнуть сверху или поглубже.

Жак Росси в своем «Справочнике по ГУЛагу» цитирует припев песни о баланде: «Ты чудо из чудес, ты наш деликатес, баланда!» – где «чудес» рифмуется с «деликатес»[324].

Нерегулярно, но часто кормили пшенной или гречневой кашей, дававшей недолгое насыщение; также упоминается о периодической выдаче соленой рыбы (нередко лишь хвостов или голов). В солженицынском «Одном дне Ивана Денисовича» – этом, пожалуй, первом тексте, где вообще рассказывается о лагерном питании, – распорядок дня определяется раздачей и поеданием баланды, каши и хлеба. Еда и ее качество, проверка хлебной пайки, миска и ложка (которая есть не у всех) – вот содержание этих моментов. Описывается пищевое поведение Шухова – героя рассказа:

вернуться

322

Как отмечается в другом месте, ситуация с питьевой водой во время этапирования в лагеря была катастрофической. Мы читаем о том, что кормили заключенных бросаемой в вагоны соленой рыбой, к которой не давали воды.

вернуться

323

Изначально – жидкий холодный суп из овощей и зелени. Согласно «Этимологическому словарю русского языка» Макса Фасмера, слово «баланда» родственно слову «лебеда», означающему растение с белым ядрышком (корень «лебед-» родствен albus, «белый»), по-литовски лебеду называли «баландой». Зелень лебеды также добавляли в салаты. Из статьи Толстого «О голоде» можно узнать, что в голодающих областях ели хлеб из лебеды, т. е. из лебедовой муки. Толстой описывает его как «черный, чернильной черноты, тяжелый и горький», отмечая его вредность для здоровья: «Если наесться натощак одного хлеба, то вырвет. От кваса же, сделанного на муке с лебедой, люди шалеют» (Толстой. О голоде. С. 89; 91). Таков извилистый этимологический путь, создающий связь между баландой, хлебом и безумием.

вернуться

324

Росси. Справочник. С. 21.