Тогда над гулом Парижа проплывали мягкие, прозрачные сумерки позднего октября 1928 года от Рождества Христова, когда очень авторитетный художественный критик, искусствовед с серьезными видами на место профессора университета, Душан Павлович, привел свою молодую жену, меня, в парижское ателье художника из Шида, за творчеством которого следил, — они были почти ровесники, — еще с первых выставок в Загребе после Великой войны, и о котором думал, что если тот преодолеет опыт кубизма, который уводит его от колористического содержания материала, то сможет своим дарованием сотворить чудо. И вот, мы стояли в ателье того художника, который мог сотворить чудо, мы стояли, но нас для него как бы и не было, а он как раз ловил сигналы последних отблесков с высветленного октябрьского неба и запечатлевал какие-то силуэты на левой половине небольшого холста, он, собственно говоря, творил маленькое чудо, потому что здесь, на левой половине холста, в углу, просветленность небытия вдруг замерцала между насыщенными зелеными тонами, исконными и пасторальными одновременно. И пугающими, невероятно. Я увидела и знала, что вижу огромное чудо, истину. Она возникала из центра этой картины, вся состоящая из сияния, соединявшего древнюю, но юную воду с древним, но юным небом, она прорастала из источника воды и сияния, подле которых ликовали три розовых нагих женских тела, с не очень четкими очертаниями, пойманные в движении, беззаботные в своем телесном существовании и не сознающие уходящего момента. Картина меня захватила, поработила меня, навсегда, а он, Шуманович, продолжал писать, такой большеголовый.
Нет, этого им было у меня не отнять, то, что я вынесла из бывшего кабинета профессора Павловича, то сияние с небольшого холста Шумановича, сияние, спрятанное внутри меня; они не могли отнять у меня ни того, видимого только мне, молодого Шумановича 1928 года, встретившего меня в прихожей, чтобы придать мне смелости. Ни того, 1939 года, постаревшего, оправившегося после долгого самоизнурения, после болезни, грозившей его сокрушить. Ни того, 1943 года, несуществующего, но все-таки присутствующего, в белой сорочке и черном жилете: он меня ждал в части квартиры, определенной теперь мне и детям для проживания. Я не понимала, в каком сейчас нахожусь, с майором и привратником, и с нашей Зорой за спиной, и с детьми впереди, шагнув из бывшего кабинета профессора Павловича в прихожую: тем тусклым ноябрьским днем 1944-го я ступила на некий расчищенный перекресток времен, где вообще не учитывалось ни расстояние между клеточками, обозначавшими эпохи, ни отдаленность точек во времени, обычно называемых годами. Нет, в этой прихожей, на этом перекрестке, мгновения свободно пересекались, обусловленные только значением собственного содержания. Поэтому встретившее меня содержание было очень мало связано или даже совсем никак не связано ни с майором, ни с привратником, ни с нашей Зорой, ни даже с моими детьми, хотя именно слово майора — точно — катясь впереди меня, ввело меня в тот момент, в то скрещенное время. Если выразиться совсем точно, оно ввело меня в моменты и в то их содержание, потому что, продвигаясь по прихожей, я ощущала, благодаря какому-то ускользнувшему присутствию, значение разных, созданных Савой образов. Я шла, с застывшим взглядом, ничего не видя, но я воспринимала их эманации, и вдруг эти моменты стали вспыхивать во мне, моменты, которые, как я полагала, давно исчезли.