Выбрать главу

В конце ноября 1944-го и здание на улице Досифея, 17, творение архитектора Брашована[4], больше не производило впечатление особо комфортабельного. (С этим уже и наш привратник ничего не мог поделать: формы упорядоченной и спокойной жизни, о которых он так пекся, распались в мгновение ока и исчезли в сияющем свете первого военного утра, яркого воскресного солнечного утра шестого числа, в апреле 1941 года. А потом, после еще одного апрельского дня, после 16 апреля 1944-го, тоже в воскресенье, на Пасху, распались не только дома, улицы и город, но и весь неявный уклад жизни, даже тот, что сформировался в хаосе и страхе.) Фасад, особенно та его часть, что выходила на Господар-Евремову и на Дунай, был поврежден пулеметными пулями, изуродован шрапнелью и странными осколками от снарядов «катюш». Почти все окна были выбиты, а пустоты прикрыты темно-синей упаковочной бумагой, которая использовалась для затемнения. Над балконным остеклением, еще сохранившимся, элегантным, сквозь дыры на окнах высовывались ржавые печные трубы, совсем неэлегантно. Из облицованного мрамором вестибюля исчезли и ковры, и пальмы, и фикусы; остались только две огромные пустые кадки, совершенно облезлые. Мраморные полы скрывала под собой плотная корка из штукатурки, пыли, песка и грязи.

Той ночью меня насторожил скрип этой корки. В глухоте ожидания, начинавшегося каждый вечер, а заканчивавшегося с каждой утренней зарей, ожидания, превратившего тот ноябрь 1944-го в тесный лагум без выхода, влажный от черного пота наших тел, окаменевших от страха, его — за рабочим столом, моего — свернувшегося клубком в кресле, оба замотаны в одеяла, — я услышала не стук ворот, не топот шагов, а отзвук материального мира. Отодвигаясь и ускользая друг от друга, поскрипывали частицы паннонского песка, вместилище древних форм бытия, скрипела, рассыпанная в сухой грязи земля украинских, банатских, шумадийских пашен, скрипели измельченные и замешанные в штукатурку осколки морских и небесных звезд, космические сланцы, кости исчезнувших всадников, улиточьи домики.

Я выпрямлялась, медленно, с меня соскальзывало одеяло, теплое, плед, мы купили его в Англии, в Манчестере, полукруглая лиловая маркиза над английской старинной, но все-таки роскошной деревянной витриной, разрешат ли ему взять с собой и эти два пледа, кроме одеяла, которое я упаковала вместе с маленьким несессером, вроде бы, ничего не забыла, комната сужалась, на столе, в круге света, лежала его рука, совсем бледная, правая, энергичная рука, в которой не было энергии. Пустая оболочка руки. Уже звонили, резко, как в моем воображаемом сценарии, который преследовал меня в последние дни, казалось бы, реалистичный, а я его, напуганная, отбрасывала, и уверяла себя, что он не может быть ни правдивым, ни реалистичным, потому что полон банальных деталей. Но одна из таких банальных деталей, — резкий звонок почти в полночь, — случалась, случилась сейчас, и в этом не было ничего банального. Мой муж встал из-за письменного стола, прошел мимо меня, одеревеневший, как нелепый манекен, только над высоким воротом лыжного свитера билась жилка, абсурдно выглядел этот лыжный свитер, купленный до войны, для зимнего отдыха в Словении. Под домашним халатом из черного бархата, вместе с теплыми, дешевыми, глубокими домашними туфлями фирмы «Бата», из клетчатого войлока, — все это не сочеталось одно с другим, где-то, в потоке времени, утратило всякий порядок и вкус, словно я повторяла фразу моей бабушки, которая точно так же потерялась в потоке времени, исчезла на каком-то повороте, моя бабушка, и Большой Порядок с Большим Смыслом, все утонуло в пустых пространствах, все, кроме этого сейчас, которое здесь, пульсацию ужаса перед которым я — выпрямившаяся, неподвижная, опустошенная, внешне готовая к удару, но не готовая к соприкосновению с дистиллированным ужасом существования.

вернуться

4

Драгиша Брашован (1887–1965) — выдающийся архитектор.