В свои семнадцать лет она вполне овладела терминологией эпохи.
И сейчас довоенная дама, в бархатном платье салонной коммунистки, стояла перед послевоенной товарищем министром.
И сейчас, этой осенью, в этом ноябре 1984-го, я абсолютно четко вижу себя из того сейчас в ноябре 1947-го; передо мной два параллельных момента, тот, в котором я, нервничая, отправляюсь на встречу и иду вверх по улице Досифея, усыпанную прахом ноябрьской мглы, и задыхаюсь, спотыкаюсь, едва двигаюсь, хотя тороплюсь, ступни прилипают к земле, и тот момент, когда спустя десять минут стою спокойная, собранная, в кабинете.
— Садитесь, — сказала товарищ министр, ни любезно, ни нелюбезно. — И скажите, зачем вы пришли.
Довоенная дама объяснила свое послевоенное положение: у нее двое детей-школьников, но у нее нет средств, чтобы их содержать. Все имущество у них отняли, а на работу устроиться она никуда не может. Безуспешно ищет ее целых три года. При этом она преподаватель и говорит на трех иностранных языках. Могла бы быть полезной.
— Возможно, — скептически замечает товарищ министр. — Только я не знаю, кому. Мы не можем позволить, чтобы вы воспитывали нашу молодежь.
Довоенная дама теряет дар речи от такого аргумента.
— Хотя, говорят, вы были прекрасным преподавателем то короткое время, пока им были. В элитной Третьей мужской гимназии, разумеется, в двух шагах от дома. Полтора года, не так ли?
— Да.
Бесспорно, товарищ министр была прекрасно информирована, а наша встреча основательно подготовлена.
И, похоже, не только Мария, но и я, внутри себя, в своем внутреннем течении мысли, невольно преображалась, потому что и я, бесспорно, усваивала терминологию эпохи: разве формулировка, которую я использовала — основательно подготовленная встреча — не свидетельствует основательно об этом превращении, преображении? В ту давнюю эпоху, которая называлась до войны, такую фразу я не была способна ни сложить, ни произнести.
— Вы всего полтора года развлекались преподаванием, а потом оставили это. Попробовали и ушли. Вам было позволено. Вам все было позволено.
Это была незамутненная и твердая убежденность.
Я поднялась, так как мне нечего было добавить, ни к информации, ни к убежденности товарища министра. Она, разумеется, знала, что я не имею права ни на продуктовые карточки, ни на социальное обеспечение, ни на что. Она должна была знать, что я даже не могла давать частные уроки иностранных языков, потому что люди боятся приходить ко мне на дом, и, тем более, присылать своих детей. Она должна была знать, что к нам годами никто и не приходит, она должна была знать, потому что перед домом годами стоял человек в кожаном пальто. Днем и ночью. Мне никогда не удавалось распознать, один ли и тот же это человек, что было маловероятно, или же все время меняются разные люди, но одинаковой комплекции и с одинаковой осанкой, в одинаковых пальто из жесткой темно-коричневой кожи.
Но товарища министра все это не должно было интересовать. У меня сложилось впечатление, что и не интересует.
Она смотрела сквозь меня. Мы попрощались, я ушла.
Но все-таки впечатление оказалось неверным.
Не прошло и трех недель после встречи, бесполезной, по моему убеждению, как меня пригласили в крупное издательство. Приглашение принес курьер. Я откликнулась, как и требовалось, ранним и студеным декабрьским утром. Меня принял директор издательства, весьма любезный. Дал мне на пробный перевод две главы из обширной истории французской литературы. Назначил и срок, который был невероятно кратким, но меня это не волновало.
Я возвращалась домой и почти бежала по крутизне улицы Досифея, вдруг меня больше ничего не душило, хотя утро было черное, — я все еще его вижу, — угрожающее новым снегопадом, и улицы, черные от потемневшего льда. Я все замечала, но ничто меня не касалось: я бежала, и после невообразимо длинного тоннеля, продолжительностью в три года, продолжительностью в целую вечность, я глубоко вдыхала легкий след, тонкий лучик возможного выхода. Пролома. Прохода.
Это была не просто страсть, та энергия, которая меня заставляла работать с утра и дотемна, и, почти буквально, денно и нощно, это было что-то вроде упоения вновь обретенной внутренней свободой: я вновь могла думать о взаимоотношениях между словами, об их месте в структуре фразы, о точном и неточном ритме, который они воплощали в своем порядке. Я не переводила: я возрождалась со своим переводом, осознавала себя пригодной для жизни.