Но об этом я размышляю только сейчас, в ноябре 1984 года. В начале марта 1943-го я об этом не задумывалась. Я стояла на посту в «зимнем саду», очень холодном. Такой меня, закутавшейся в старый шлафрок госпожи Цаны Джорджевич и скрючившейся рядом с чиппендейловским столиком красного дерева, столиком для tea for two, и застал на посту Павле Зец.
Это была пятница, 5 марта 1943 года.
Поздним утром этой пятницы сначала в сумеречный «зимний сад» проник свет, который становился все ярче и плотнее, и, в конце концов, собрался в пригоршню лучей: через столовую и дверь из резного стекла солнце добралось и до «зимнего сада». Фикус встрепенулся и выдал какую-то эманацию радости, разлившуюся в воздухе. Как и каждый день, я в это время тщательно вытирала пыль, и, как и каждый день, внимательно прислушивалась к квартире: знакомые или узнаваемые шумы во взаимном сплетении, борении, преследовании. Всесильными же в этом слиянии и разделении звуков был рабочий ритм нашей Зоры на кухне, в бывшей комнате для прислуги, в кладовке: сейчас было время ухода за раненым Павле Зецем, их приглушенных разговоров, а в последние дни и его жестов, движения, шагов. Неуверенных, но все более твердых, кратких, пробных. Он заново воспринимал себя стоящим на ногах.
С тех пор, как впервые послышались звуки его шагов, я еще напряженнее следила за звуками чужих шагов на лестнице, за звуками, отдаленными и одинокими, доносившимися из соседних квартир, и за более живыми и частыми, с улицы, с Дуная, с заледеневших набережных, с небес. Прислушиваясь в «зимнем саду», на вахте, в последние недели к этому бормотанию шумов, я оказалась в пространстве незаметных, но таких четких признаков реальности, на территории, где жизнь проявляется, довольно-таки полно, только в ритмах отзвуков и шепотов. Мои поздние утра стали исследовательскими, и в последнее время я даже льстила себе, что стала вполне опытным расшифровщиком звуков. Так сказать, какой-то современный Виннету в женском воплощении. Сейчас, например, когда я терпеливо проникаю мягкой тряпкой в полости кружевной спинки чиппендейловского канапе, в круг известных звуков ворвался и в быстро кружащихся на свету пылинках и сам закружился, какой-то новый звук: с высокой крыши поблизости начали отрываться первые капли растаявшего снега и падать на кованую железную ограду балкона. Да, я слышала картину, мне вообще не было нужды ее еще и видеть. А потом послышался второй новый звук: совсем рядом с «зимним садом», где-то здесь, в одной из водосточных труб начал шевелиться лед: жесть сначала затрещала, а потом время от времени поскрипывала. И воздух растягивался и выгибался, внезапно смягчившийся от первого дыхания обычной космической метаморфозы.
Я продолжала вытирать пыль и продолжала прислушиваться к событиям, но мой обостренный слух не обнаруживал ничего тревожного. Значит, я могла позволить себе передышку. Присела к столику, ладонью в грязной шерстяной перчатке погладила замерзшую столешницу из махагони и решила пролистать сегодняшний номер «Нового времени», пока наша Зора не отнесла газету Павле Зецу. В этот момент раненый — об этом мне сообщали звуки, доносившиеся из кухни, — завтракал. Я была довольна завтраком, который нам удалось сегодня ему обеспечить: основа, как почти и каждый день, кукурузная каша, но кукурузная каша с каймаком и большой чашкой настоящего молока, и тертое яблоко с медом. В завершение, маленькая ритуальная чашечка черной жидкости, которую мы называем кофе, а на самом деле эрзац из цикория и ячменя под названием «Дивка».