В отпертых и раскрытых дверях появилось мое бывшее самое старшее дитя и наша бывшая волшебница-великанша.
Наша Зора.
В этом сейчас на ней была военная форма. Новая. И высокие офицерские сапоги. Новые.
И вся она была новая.
Словно ничего не осталось от ее прежних ролей (или все-таки это были фрагменты ее личности?), в которых она умела быть безупречной. Ни капельки. Дочь и приемный ребенок, доверенное лицо и фаворитка, сестра и подруга — те многие Зоры, которые формировали ту одну, нашу, исчезли, неизвестно, как и куда, но исчезли и унесли с собой следы преданности и приверженности. В том ноябрьском сейчас передо мной стояла молодая девушка в военной форме, которую я не узнавала, хотя чертами лица она мне напоминала кого-то знакомого. Было очевидно, что и девушка-солдат не хочет меня узнавать. Она смотрела на меня так, словно не видит меня и никогда не видела. Потом она заговорила, и именно так, как я ее в свое время учила, она правильно использовала неопределенную форму глагола для приказа.
— Надо подготовиться, — сказала она. — Через полчаса будет товарищ Павле Зец.
А потом, словно шагнув в маленький коридор и до порога кухни, она ступала на зачумленную территорию, девушка, превратившаяся из волшебницы-великанши в партизанского гренадера, с отвращением быстро отступила в «зимний сад» и дважды повернула ключ в замке.
Я подумала, что бывшая наша Зора наверняка будет безупречным солдатом, точнее, полицейским, как уж у нее сложится. Ее способность к преображению в соответствии с ролью, которую ей назначала ее счастливая звезда, то есть, судьба или как там называется та высшая сила, распоряжающаяся нашими земными жизнями, была исключительной, даже и в это время больших преображений. Больших превращений. Самый настоящий дар.
Девушка была наделена многогранным талантом.
Это мое впечатление быстро превратилось в уверенность, а уверенность вскоре подтвердилась. И постоянно подтверждалась.
Прошло чуть больше получаса, и дверь опять отворили, а крупная девушка в военной форме опять появилась.
Она заговорила на новом языке.
— Пошла, — сказала она.
(Позже я прочту, как Оруэлл в книге 1984 описал один из вариантов обедненного языка тоталитарного общества, который он назвал новояз[95]. В том сейчас ноября 1944-го я еще ничего не знала ни об Оруэлле, ни о новоязе, и даже почти ничего о тоталитарном обществе, но почувствовала, что новая Зора, которая больше не наша, потому что она их, вполне овладевает новым языком. Без запинок. Без пауз. Решительно, В большей или меньшей мере на этом языке начинали говорить все: он буйно прорастал, как какое-то крепкое ползучее растение, из зловеще разросшихся, осиротевших, обезличенных слов. Рос буйно, но он сам, этот язык, запинался: Иди. Говори. Давай, товарищ. Стой, товарищ. Нельзя, гражданка. Быстрей, товарищи. Бей!)
Мне казалось, что не так уж сложно определить основные свойства этого языка, но я ошибалась, было совсем непросто. То, что сразу бросалось в глаза, по крайней мере, мне, — избыточное использование повелительного наклонения, императива. А еще было заметно сведение личных местоимений во втором лице единственного числа только к одной форме, ты. Изгнанное, и вдруг даже ставшее прокаженным, местоимение Вы за несколько дней почти полностью исчезло из нового языка: осталась только форма ты, причем, та интимная, со строчной буквы на письме. Становилось все понятнее, что в новом языке разрешается использование исключительно этого местоимения, причем во имя Идеи равенства людей. То есть, приверженцы Идеи, похоже, были убеждены в том, что между двумя человеко-единицами, обращающимися друг к другу на ты, автоматически устанавливается равенство в любом смысле. Они считали также, что отношения между человеко-единицами, обращающимися друг к другу на Вы, или, если одна из них обращается к другой на Вы, а другая на ты, также автоматически подразумевает не только дистанцию и отсутствие близости, то есть, не-товарищество, а идеологическую инаковость и социальное неравенство. Короче, классовую неполноценность.
Дерзнувшие обратиться на Вы, в вежливой форме, к новым людям, разговаривавшим на новом языке, в той же мере оказывались под подозрением, как и те, что носили шляпу или кожаные перчатки, не говоря уже о гамашах. Таким надо бы запретить ходить по улицам, а ездить на трамвае — и подавно. Использование нового языка подразумевало новую манеру поведения, а в новую манеру поведения включались и новая походка, манера держать себя, манера одеваться. И мышление, разумеется. Мне не удавалось договориться с самой собой, является ли мышление первичным, а поведение вторичным, то есть, предшествует ли новый язык новому поведению, становящемуся его причиной, или наоборот. Что тут было сначала, курица или яйцо, я и сегодня не могу с уверенностью утверждать, но мое ощущение, которое я ничем не могу доказать, что первичным все-таки было яйцо, то есть, новый язык, из которого потом вылупилось и все остальное. (Разве я, чья профессия — занятия языком, могла бы думать иначе?) Правда и то, что языку предшествовала Идея, но что бы осталось от Идеи, не воплотись она в языке?