«Знакомец из нового мира». Точнее, бакалейщик с угла, преображенный в майора. Этим я был для нее. Только этим. И остался только этим. Знакомец, с которым нельзя шутить. Майор, с которым надо шутить. За что она мне это сделала? Разве это шутка?
Было воскресенье, и третье по счету семнадцатое сентября, проявившее себя как день невезения.
(Или вообще-то нет?)
В тот день в своем кабинете господин профессор Павлович стоял в дверях, ведущих на лоджию, спиной к комнате.
Он казался ниже ростом, в развороте его плеч не было ничего высокомерного.
Выпрямился, когда услышал мои шаги. Обернулся. Он был удивлен.
— Это ты?
Его удивление было понятно. И вопрос его был понятен. Но только нам двоим.
В кабинет профессора Павловича, чтобы поговорить, я не входила больше полутора лет. Заходила туда, только чтобы сделать уборку. Во время оккупации я всегда наводила порядок в кабинете сама, через день. Никто, кроме меня. Я себе придумала, как награду за тщательную уборку, одну ритуальную игру. Напоследок оставляла вытирание пыли с рамы, которой был обрамлен небольшой холст Савы Шумановича, тот, на южной стене комнаты, под названием «Купальщицы». Я вытирала пыль, с близкого расстояния погрузившись взглядом в плотные зеленые мазки в верхнем левом углу картины, а потом, с тряпкой в правой руке, отступала и, не отрываясь, всматривалась в непостижимый, призванный плотностью зеленого, смысл небытия, навеки оставшийся, чтобы мерцать из этого левого угла, и шептала: «Господи, Сава, Господи, Боже мой».
После этих слов, смиренная, как после молитвы, я выходила из кабинета профессора Павловича и не возвращалась туда до следующей уборки.
Сейчас, в воскресенье, 17 сентября 1944-го, я вошла и удивила господина профессора.
— Говорят, вы уходите из города, — сказала я.
— Да, они готовятся уйти, — сказал он.
— Они?
— Я остаюсь. Здесь.
— Как?
— Так.
Я подошла к нему ближе и увидела через его плечо, как над перекрестком Господар-Евремовой и Досифея, на высоте лоджии, мерцает юла из сливающихся друг с другом пятнышек света. Мягких. Пушистых. Сентябрьских.
Юла над развалинами.
— Опасно, — сказала я. — Ты пострадаешь.
Его плечи распрямлялись, в них появлялась решительность.
— Вероятно. Но, может быть, и нет. Если будет справедливость.
Я нисколько не верила в справедливость. И почувствовала, что господин профессор на самом деле тоже не верит.
А он молчал, весь почерневший.
(Помрачнел лицом, сказала бы моя бабушка, она так говорила о королеве Наталии, что та помрачнела лицом после Сашиного венчания с Драгой Машин.)
— Ты думаешь, что надо верить, после всего?
— Может быть, не надо, но сейчас это и не важно. Неважно, поверят ли они, что я спас много наших людей. Не всех, кого хотел, но всех, кого смог. Я говорю об этом, потому что хочу, чтобы ты об этом знала.
В юлу впивались трещины, и круглые солнечные комочки, порхающие и разноцветные, выпадали из нее, разрушались, падали, исчезали.
Да, похоже, мне надо было это узнать. Но, похоже, не надо было спрашивать, почему бы ему все-таки не скрыться, пока не схлынет первый удар революционной лавины. История нас учит, что первые удары всегда самые опасные, а он, господин профессор, учил историю лучше, чем кто бы то ни было.
Учил, да, но не научился, где бы мог укрыться, сейчас, потому что он уверен, что для него, для них и не существует укрытия. Не потому, что везде, по всей Европе, один и тот же ад войны и кромешный ад смерти. Скорее потому, что везде победители одинаково будут судить побежденных, и когда победа больших союзников окончательно придет, а она близко, начнется большая охота на побежденных. В этой охоте, был уверен профессор Павлович, англичане будут более злобными загонщиками, чем советские русские, английская контрразведка хуже НКВД. Именно потому, что от англичан этого не ожидают, а зря. Но милости не жди ни от тех, ни от других. Где ему укрыться, если убежища, наверное, нигде и не может быть, а, возможно, и не должно быть, и когда их из этой, продуваемой всеми ветрами Европы, где сшибаются победы с поражениями, и беснуется человеческая иррациональность, распаленная злом, все будут выдавать, их, коллаборационистов и Квислингов, потому что так это назовет новая власть. Власть победителей. Французская, деголлевская. Английская, черчиллевская. Советская, сталинская. Югославская, титовская.
Он вздрогнул, произнося слова коллаборационисты и Квислинги.