Виктор Галданов
Лахудра
1
В этот нормальный весенний вечер, сидя в дежурке горотдела милиции, дежурный капитан Мамалыга обозревал мир сквозь толстое стекло, отделявшее его, окруженного телефонами, селекторами и объёмистым пультом, его, облеченного властью, от той суетной и не всегда чистоплотной жизни, которая бурлила себе где-то снаружи. Там, за стеклом на лавочке сидела какая-то некрасивая зареванная женщина и с тревогой вскакивала всякий раз, когда вниз по лестнице спускалось какое-либо лицо в форме с погонами. Вскоре в дежурку втолкнули двух матерящихся юнцов в наручниках, с них еще не сошел угар недавней драки. Потом привели какого-то горбоносого мужчину с блестящими глазами навыкате, который, горячась, доказывал молодому сержанту:
– … а я говору: за-ачэм хватал? Я этих джинсов в глаза не видел. Я их только что сам купил, померил – не подходят…
– Ты что, пять пар не глядя купил?
– А твой не дело, сколько! – гневно воскликнул тот. Штраф кладешь – клади, только работать не мешай.
На все это Мамалыга глядел своими белесыми, выпуклыми глазами, машинально поднимая трубку то одного, то другого – телефона, выслушивая очередное сообщение, передавая его по селектору и аккуратно занося запись в журнал.
– Синие «жигули»… да, повторяю, синие… нет, цвет не уточняли, но точно, что не серые… Номер?.. Нет, не заметили. Да? У парка? Сейчас, восьмой, драка у парка со стороны главного входа. Алло, четвертый, наряд выслан, ты там поосторожнее… Да… Да успокойтесь вы! Кто в квартиру ломится? Сосед? Адрес? Да-да, сейчас высылаю. Алло? Да, соединяю со Звенигоровым…
Старший лейтенант Звенигоров выслушал краткое сообщение:
«Ваш объект находится в доме номер 25 по улице Фруктовой, второй подъезд, третий этаж, квартира 16», – и скомандовал:
– Ну всё, ребята, подъём, поехали брать.
И помчал по ночному городу проворный сине-желтый «жигуленок», надсадно порою завывала его сирена, и тревожными молниевыми сполохами сверкала мигалка, озаряя скамейки с прикорнувшими парочками, вмиг притихшую толпу у ресторана, минуя резко притормозившую стайку машин на перекрестке. Вскоре, свернув с центральной магистрали на тихие и темные пригородные улочки, поросшие ветвистыми каштанами, автомобиль остановился у разрытой мостовой.
– Всё, – мрачно констатировал водитель. – Дальше не проехать.
Подойдя к искомому дому, лейтенант столкнулся с тенью, вынырнувшей из подъезда.
– Здесь? – спросил Звенигоров.
– Так точно, – ответила тень, неловко козыряя. – Вон их окно.
– Ласточкин, караулишь за домом, – приказал Звенигоров подошедшему сержанту и снова обратился к тени:
– Дворник здесь?
– Здесь, здесь, где ж ему быть-то?
– Идем.
Взяв с собой дворника, лейтенант с оперативником двинулись к подъезду, из которого с истошным мявом вылетела кошка, осторожно поднялись на третий этаж и остановились у давно некрашенной двери со сбитым номером. Лейтенант крутнул ручку допотопного звонка, который разразился унылым дребезжанием. Некоторое время в квартире за дверью царило молчание. Потом послышались шаркающие старческие шаги и негромкий, глуховатый женский голос спросил:
– Кто там?
– Это я, Марья Фоминишна, – робко проблеял дворник, покосившись на Звенигорова. – Тут вам извещение из ЖЭКа.
Лейтенант смерил его уничтожающим взором. Дверь чуть приотворилась, но тут же настежь распахнулась, выбитая ударом плеча. Охнув, Марья Фоминишна повалилась на пол. В тот же миг квартира наполнилась людьми, которые вели себя, как бесцеремонные хозяева. Они заглядывали под столы, опрокидывали стулья, открыли диван – оттуда полетели запыленные свертки газет, – вышли на балкон, перекликнулись там с кем-то. И наконец…
– Вот она, товарищ старший лейтенант! – торжествующе сказал оперативник Лапченко.
В платяном шкафу, за грудами тряпья, между закутанными в марлю пронафталиненными пальто и плотно скатанными коврами сжалась в комок тощая миниатюрная фигурка.
– Выходи, Брусникина, – сказал Звенигоров, со вздохом опускаясь на диван. – Кончились твои гастроли.
Ему не ответили. Тогда Лапченко вдвоем с дворником подошли к шкафу с двух сторон, резко качнули его вперед, и к ногам старшего группы кубарем выкатилась черненькая стриженая девчонка лет тринадцати.
Ей потребовалась секунда на то, чтобы оглядеться. В следующее мгновение она беззвучно метнулась в сторону. Рослый усатый Лапченко перехватил ее талию, и она, все так же молча забилась, как рыба, выброшенная на берег, пиная мужчин ногами, кусаясь и царапаясь. Так ее и несли по лестницам, цепляющуюся за прутья и перила, на глазах у высыпавших на площадки соседей, детей и женщин. Так ее, в чем была, в изодранной ночнушке, и затолкали на заднее сиденье машины. Тогда лишь, сжатая с двух сторон телами оперативников, она обмякла и больше не шевелилась, лишь с пронзительной тоской в глазах смотрела на город, расцвечиваемый в призрачные кружева мертвенно-бледными вспышками мигалки, и взгляд ее был сух и тревожен, как у затравленной мыши.
2
Всё мутно, мутно, сумрачно и призрачно расплывается в загадочной полупрозрачной дымке. Неземными, нереальными кажутся все предметы интерьера: комната с разводьями сырости на потолке, убогая метель и древний комод, стол с остатками скудной трапезы, опрокинутые бутылки из-под портвейна. Одежда в беспорядке разбросана по полу, но и она так же призрачна в этом доме, как и все остальное. На невесомом колышущемся диване лежит толстый, грузный и голый мужчина. Он единственное реальное существо в этом мире и сильно храпит, но кажется, что этот храп издает не столько он сам, сколько его могучая лысина с редкой порослью седоватой щетины. Эта лысина приковывает к себе взор маленького человечка, она манит, чуть ли не физически притягивает к себе. Взгляд девочки сух, глаза горят каким-то неестественным огнем, на губах играет странная улыбка. Она тужится приподнять над головой тяжеленный топор-секач. Неожиданно он подскакивает кверху и, как на пружине, прыгает вниз, в центр яйцеподобной лысины. И брызгает кровь…
Резко и громко вскрикнув, Мышка закрыла глаза от брызг внезапного солнца в небольшое зарешеченное окошко. Наваждение схлынуло. Но сон еще остался в памяти. Извечно преследующий ее с десятилетнего возраста, пугающе реалистичный и отчетливый до мельчайших подробностей, до липкой теплоты крови, до запаха пота и плоти, до волоска, до каждой поры в угреватой коже носа ее жертвы, этот сон присутствовал повсеместно в ее подсознании, являлся в самые неожиданные горестные или приятные минуты. Этот и ему подобные сны настолько давно и плотно укоренились в ее подсознании, что порой она уже и не могла отделить их от реальности. С некоторых пор галлюцинации стали навешать ее столь часто, что она попросту перестала обращать на них внимание. Порою Мышке чудилось, что она способна видеть людей насквозь, и тогда она забавлялась, созерцая фосфорической зеленью проступающие сквозь плоть и одежду кости, ребра и другие части скелетов однокашников. В другое время она казалась себе пушинкой, занесённой высоко в небо крепким и могучим порывом ветра. В этом огромном, безбрежном небе долго парила она, с ленивой брезгливостью созерцая громадный человечий муравейник и копошащихся в нем мелочных и злобных людишек с их мерзкими страстишками, нуждой, тяготами и желаниями.
Из них Мышка никого не ненавидела кроме предмета ее пугающе реальных грез, к остальным же относилась со смешанными чувствами безразличия и брезгливости. И не потому, что была прирожденной человеконенавистницей, нет, она и слова-то такого не знала, просто в ее сознании с обликом большинства людей были связаны болезненные, гадостно-постыдные или неприятные ощущения. Так что рефлекторно эти чувства в душе ее распространились и на всех остальных представителей человечества. К ней были безжалостны, и она не знала жалости и не умела прощать, она не верила доброте, ласке и теплому взгляду – слишком уж часто они обращались против нее.