– Мама!.. Мама!..
– Мышоночек, доченька моя!.. – застонала женщина и рванулась было к ней, но конвоиры оттеснили ее в сторону, только та всё выглядывала и выглядывала из-за их широких спин. Мышка попыталась протиснуться к ней, но тяжелая, волосатая рука отчима легла ей на плечо, прижала к себе и… бережно приласкала…
…Так же эта тяжелая и властная рука лежала на ее плече и позже, гораздо позже, когда они с дядей Жорой вернулись в квартиру без малейших признаков мебели. Они вдвоем сидели на старом продавленном диванчике в углу и отчим, обнимая ее плечи, скрипучим голосом бормотал:
– Ты, Маш, главное, не бойсь… Вернется мамка-то… Что ей там сдеется. Посидит – выйдет. Раньше сядет – раньше выйдет… Люстру, конечно, жалко…диван, стулья и коврики… Да шут с ними, наживем. Мамку жалко.
На газете, разостланной перед ними на полу, стояла печатая бутылка «мягкого», как отчим именовал портвейн, открытая банка консервов, хлеб. Жора, выпив стакан, смачно хрустел огурцом, а Мышка, визгливо поскуливая, плакала у него на плече. До этой поры она не любила и побаивалась его, поскольку видела, какой болью порой искажалось материнское лицо после его коротких и точных ударов. На Мышку он до той поры руки не поднимал, разве что мог порой неожиданно и больно ущипнуть, однако обо всём этом она не вспоминала, в эти минуты она была бы благодарна всякому, кто позволил бы ей плакать на своем плече.
– Ну, будет тебе, будет, – шептал дядя Жора, – всех слез-то не выплачешь. На, вот, выпей.
И она покорно пила, ее мутило от приторной липкости вина, взгляд туманился, и потому она не соображая, что с нею делает отчим, покорно позволила ему снять с себя платье, полусонно внимая его ласкам и убаюкиваясь его сдавленным шепотом… А потом он сыто отвалился и захрапел, а Мышка стояла и с ненавистью смотрела на его жирную, щетинистую лысину, и ее пробирала крупная дрожь, ее трясло от звуков его раскатистого храпа, от страха, боли и омерзения, и кровь стекала, подсыхая по ее судорожно сведенным ногам. Она побрела на кухню, но и там негде было сесть. Тогда она вошла в туалет, села на унитаз и заснула в изнеможении.
5
– Почему ты всё время молчишь? – спросил Владик.
Она не ответила, бесконечной усталостью, бессонной ночью, допросом и долгой поездкой доведенная уже до такого состояния, когда все нервы, все органы чувств кажутся полностью атрофированными и не реагируют на самые элементарные раздражители. Они уже второй час ехали в милицейском «газике» с зарешеченными окнами, и внутри машины стоял душный сумрак, а снаружи, на безбрежное море колосящейся золотом пшеницы щедро изливало свой жар полуденное июньское солнце.
– Не верю я, ну вот хоть режь меня, не верю, что ты плохая, – горячился Владик. – Ведь не всегда же ты была такой! И вообще, человек от рождения не бывает плохим. Таким его делают внешние условия жизни и неумение сопротивляться им. Ты согласна со мной?
Ему казалось, что с ним нельзя не согласиться, поскольку все, что он говорит – это настолько логичные и очевидные истины, что только крайней слепотой человечества и всеобщей суетой можно объяснить нежелание отдельных особей подчиняться естественным нормам межчеловеческого общежития. Если бы кто-нибудь назвал его идеалистом, Владик бы непременно обиделся, ибо считал себя крайне рационалистичным и наверное даже чуть суховатым ученым мужем. С юных лет он готовил себя к писательской деятельности, и его стремления всячески поощрялись в школе, с легкой руки учительницы литературы он поступил на филологический факультет университета, отслужил армию, вновь вернулся на курс… И вдруг обнаружил, что в нем давно и прочно отсутствует всякое желание о чем-либо писать, чему-либо учиться, как-либо выделиться из среды сверстников. Он женился, потом, закусив удила, всё-таки окончил институт, отчасти сжалившись над мольбами матери, которая не мыслила себе иметь необразованного сына, отчасти же назло общепризнанному мнению, что после армии из человека путного специалиста не получится. Окончив институт, он остался без работы, поскольку жена с ребенком категорически отказалась ехать по распределению в деревню, журналистика давала жалкий приработок, у родителей ему просить денег на пропитание было совестное и тогда товарищ предложил ему попробовать себя как педагога в одном из исправительных учреждений. Лишь пожив, поработав в «зонах», изведав на себе вей глубину «беспредела» людского скотства и подлости, он понял, что не ошибся в своем призвании, что сможет о многом рассказать людям, если, конечно, они позволят ему себе об этом рассказывать. В первое время в газетах от его репортажей шарахались, но вскоре тема «беспредела» оказалась модной, весьма популярной и престижной. На Владикины статьи ссылались ученые, ему предложили написать книгу, его готовились взять в штат не особенно популярной, в прошлом реакционной, но ныне стремительно меняющей свое лицо газетки, однако в дни, когда его жена Вика решила заказать себе новое платье и стала подумывать о капитальном ремонте их квартирки, Владик неожиданно задавил в зародыше свою журналистскую карьеру и ушел работать…»Куда бы вы думали?.. Ни за что не поверите!.. Тьфу, противно сказать…«но в конце концов Вика все же говорила, и ее подруги дружно вздыхали.
Эти вздохи вкупе с многозначительными взглядами привели к тому, что Владик стал стараться как можно реже бывать дома, а это в конечном итоге могло быть понято двусмысленно. Однако он не думал об этом, поскольку новая работа всецело захватила его, не столько своей новизной и необычностью, сколько абсолютно отупевающим, монотонно-заведенным своим ритмом и абсолютной невозможностью хоть как-то применить свои традиционные педагогические навыки и приемы.
– Ну что ты опять замолчала? – Владик положил руку на ее локоть, и только тогда Мышка очнулась от оцепенения. Возможно, ее разбудило прикосновение широкой и крепкой, остро пахнущей потом мужской руки. Она скосила глаза на эту руку. Потом подняла взгляд и посмотрела на Владика так, как смотрит женщина, прекрасно знающая себе цену. Захоти он сейчас, (даже не захоти, а сделай только знак глазами), и она тотчас бы предоставила свое тело в его распоряжение, как уже предоставляла десяткам и сотням мужчин, парней, мальчишек. В этом плане нынешний ее спутник не являлся исключением из общего ряда. Владик понял это, покачал головой и сказал:
– Не надо. Маша. Ты же не такая… как все.
Эти слова больно и вместе с тем остро отозвались в ее сердце, и девочка опустила глаза, потом повернула голову и принялась рассматривать в окно окружавшую местность.
Машина подъезжала к «даче», специализированной венерологической клинике закрытого типа. С высоты птичьего полета это учреждение смахивало на пионерский лагерь или дом отдыха: несколько заурядных домиков, длинное одноэтажное здание общежитейского вида, и – парник, грядки, ряды заботливо ухоженных деревьев, саженцы, пустившие первую зелень. И лишь спустившись гораздо ниже, птица смогла бы рассмотреть нити колючей проволоки, натянутые поверх высоченного каменного забора, металлическую сетку внутреннего ограждения и гладкошерстных овчарок, лениво прогуливающихся между стеной и сеткой.
Они вошли, миновав трое лязгающих железных решетчатых дверей, потом долго оформляли бумаги в кабинете полного, степенного капитана Кузьменко. Читая сопроводительные документы и занося в журнал данные на вновь поступившую, Кузьменко важно шевелил густыми, пшеничными усами и хмурил соболиные брови.
Капитан был красив южно-славянской красотой и считал, что судьба несправедливо обошлась с ним, заставив сменить должность следователя на место охранника этих… этих… и слова-то путного не подберешь, в общем, предел всему… И за что все эти качения? За две-три зуботычины, которых плюгавому гаврику хватило на сотрясение мозга, а потом и на инсульт?