— Разве это дело, чтобы такая хорошенькая девушка расхаживала по домам и спрашивала мужчин, что они пьют! — хрипло сказал он. — Мужа надо завести — или вам дома не сидится?
Я сунула в его потную руку брошюру о воздержании и убежала. Опрос еще четырех мужчин обошелся без приключений; я выяснила, что к анкете надо добавить пункт: «Не имеет телефона — конец опроса» и еще пункт: «Не слушает радио», и что мужчины, которым нравится фамильярный тон песенки, не одобряют выражение «крепкое до слез»; они считают его «слишком легкомысленным», или, как сказал один из них, «слишком жидким». Пятое интервью я провела с лысым дылдой, который так боялся высказать какое-нибудь мнение, что добиваться от него ответов было все равно что рвать зубы разводным ключом. Каждый раз, когда я задавала ему вопрос, он краснел, судорожно сглатывал воздух и делал мучительные гримасы. Прослушав рекламную песенку, он на несколько минут лишился дара речи. «Вам понравилась реклама? — спрашивала я. — Очень понравилась, средне или не очень?» Он долго молчал и наконец чуть слышно прошептал: «Да».
Осталось взять всего два интервью. Я решила пропустить следующие дома и перейти сразу к квадратному многоквартирному дому. Чтобы попасть в вестибюль, я, как обычно, нажала сразу кнопки всех квартир, и какая-то наивная душа в ответ открыла мне электрический замок.
В вестибюле было прохладно и хорошо. Я поднялась по ступенькам, покрытым слегка изношенным ковром, и постучала в первую дверь, на которой стоял номер шесть. Номер меня удивил, потому что более логично было бы на первой двери повесить табличку с номером один.
Никто не вышел на мой стук, и я постучала снова, погромче, подождала и уже собиралась перейти к следующей квартире, как вдруг дверь бесшумно отворилась и на меня уставился мальчик, которому на вид было лет пятнадцать.
Костяшкой пальца он протирал глаз, как будто только что встал с постели. Он был без рубашки, и я увидела, что он чудовищно худ; ребра у него торчали, как у изможденных святых на средневековой гравюре, и были обтянуты бледной, даже желтоватой, точно застиранная простыня, кожей. Он вышел босиком, без рубашки, в шортах защитного цвета. В глазах, полузакрытых спутанной массой прямых черных волос, свалившихся на лоб, застыло грустное и в то же время упрямое выражение, как будто он нарочно сделал такую мину.
Мы стояли, уставившись друг на друга. Он явно не собирался заговорить со мной, и я тоже не знала, как начать. Анкеты у меня в руке вдруг показались мне неуместными и даже как будто агрессивными, точно оружие. Наконец я проговорила — каким-то неестественным, пластмассовым голосом:
— Здравствуй! Отец дома?
Он даже бровью не повел и продолжал смотреть на меня все с тем же выражением.
— Нет. Отец умер, — сказал он.
Я охнула и на секунду потеряла равновесие: от резкой перемены температуры у меня немного кружилась голова. Время как будто замедлилось; мне было нечего сказать, но уйти или хотя бы отвернуться я не могла. Он по-прежнему стоял в дверях.
Простояв так несколько секунд, которые показались мне часами, я решила, что он, может быть, старше, чем я подумала. У него были темные круги под глазами и едва заметная сеточка морщин.
— Тебе действительно всего пятнадцать лет? — спросила я, как будто он мне сообщил свой возраст.
— Мне двадцать шесть, — мрачно сказал он.
Я вздрогнула и, словно его ответ внезапно ускорил течение времени, в одно мгновение выпалила, что я из Сеймурского института, ничего не продаю, стараюсь улучшать товары, хочу задать всего лишь несколько простых вопросов, а именно: сколько он выпивает пива за неделю; тараторя все это, я думала про себя, что, судя по его виду, он пьет одну только воду и ест только черствый хлеб, который ему иногда бросают в его темницу. Он все же проявлял ко мне мрачный интерес (такой интерес может проявить прохожий к мертвой собаке), поэтому я протянула ему карточку со шкалой потребления пива и попросила указать свой номер. С минуту он глядел на карточку, перевернул ее, посмотрел оборотную сторону, на которой ничего не было написано, закрыл глаза и сказал: «Номер шесть».
То есть от семи до десяти бутылок в неделю, — достаточно для того, чтобы продолжать интервью. Я сообщила ему об этом.
— Тогда заходите, — сказал он.
Переступив порог и услышав, как дверь с деревянным стуком закрылась за мной, я почувствовала легкую тревогу.
Мы оказались в небольшой квадратной гостиной, из которой одна дверь вела в крошечную кухню, а вторая в коридор, куда выходили спальни. Небольшое окно гостиной закрывали жалюзи, создававшие в комнате полутьму. Насколько можно было судить при таком освещении, стены гостиной были выкрашены в белый цвет, на них не висело ни одной картины. Пол устилал очень хороший персидский ковер с замысловатым узором бордовых, зеленых и фиолетовых завитушек и соцветий — лучшего качества, пожалуй, чем ковер нашей хозяйки, который достался ей от дедушки с отцовской стороны. Одну стену сплошь закрывали книги, стоящие на полках, которые были сделаны из простых досок, положенных на кирпичи. И еще в комнате стояли три старинных кресла, огромных и мягких. Одно было обито красным плюшем, другое — вытертой зеленоватой парчой и третье — чем-то линяло-лиловым; возле каждого кресла стоял торшер. Повсюду валялись бумаги, тетрадки, книги, открытые и перевернутые обложкой вверх, и книги с торчащими из них карандашами и закладками.
— Вы здесь один живете? — спросила я.
Он уставился на меня своими скорбными глазами.
— Смотря что вы под этим подразумеваете, — отозвался он.
— Да, конечно, — вежливо сказала я.
Я пошла через комнату, пытаясь сохранить свою профессиональную доброжелательную манеру, но не слишком ловко пробираясь между предметами, разбросанными по полу; я направлялась к лиловому креслу — единственному, в котором не лежала куча бумаг.
— Туда не садитесь, — предостерег хозяин, стоя у меня за спиной. — Это кресло Тревора. Он был бы недоволен, если б вы сели в его кресло.
— А можно мне сесть в красное?
— В красное? — повторил он. — Это кресло Фиша. Он был бы не против. Во всяком случае, я думаю, что он был бы не против. Но там полно его бумаг, и вы можете их перепутать.
Сев на эти бумаги, я никак не привела бы их в больший беспорядок, чем тот, в котором они уже находились; однако я промолчала: меня занимала мысль, что Тревор и Фиш — возможно, два воображаемых партнера по играм, придуманных этим мальчиком. И еще я подумала, что он, наверное, соврал про свой возраст. В полумраке гостиной ему можно было дать не больше десяти лет. Он торжественно смотрел на меня, немного сутулясь, держа руки сложенными на груди.
— Значит, ваше зеленое.
— Да, — сказал он, — но я сам не сижу в нем уже недели две. У меня там все разложено по порядку.
Мне хотелось подойти и посмотреть, что у него там разложено, но я напомнила себе, зачем пришла сюда.
— Где же мы сядем?
— На полу, — сказал он. — Или в кухне, или у меня в спальне.
— Ну нет, только не в спальне, — поспешно сказала я.
Я снова пересекла усыпанную бумагами гостиную и заглянула в кухню. Меня приветствовал резкий запах; в каждом углу, как видно, стояли пакеты с мусором, поражало также обилие больших кастрюль и чайников, причем не все они были чистые.
— По-моему, в кухне негде, — сказала я.
Я нагнулась и начала сдвигать бумаги с ковра — словно ряску на пруду.
— Зря вы это делаете, — сказал он. — Тут есть и не мои бумаги, и вы все перепутаете. Пойдемте лучше в спальню.
Он вышел в коридор и исчез в дальней двери. Мне пришлось последовать за ним.
Спальня представляла собой вытянутую коробку с белыми стенами, такую же темную, как и гостиная: здесь тоже были опущены жалюзи. Кроме узкой кровати, тут стояла только гладильная доска с утюгом, шахматная доска с несколькими фигурами, пишущая машинка на полу и картонная коробка — очевидно, с грязным бельем, — которую он сразу сунул в шкаф. Он набросил на мятую постель серое армейское одеяло, залез на кровать и уселся в углу, скрестив ноги. Включив лампу над кроватью, он достал сигарету из пачки, положил пачку в задний карман штанов, закурил, спрятал сигарету в сложенных вместе ладонях и неподвижно застыл, точно тощий божок, курящий фимиам самому себе.