Чувствуя, что наш разговор уходит в сторону — мы начали с чисто практического плана, а теперь обсуждали теорию — я попыталась вернуться к личным вопросам.
— Ведь ты же ничего не знаешь о детях, Эйнсли! Ты их даже не любишь. Я сама слышала, как ты говорила, что от детей только грязь и шум.
— Мне не нравятся чужие дети, — сказала Эйнсли. — Свои — совсем другое дело.
Я не нашла, что возразить, и растерялась: я, собственно, даже не понимала, почему мне так не нравится ее идея. Самое неприятное заключалось в том, что Эйнсли была способна действительно осуществить свою затею. Уж если ей чего-нибудь захочется, она приложит массу усилий и своего добьется. Хотя цели, которые она перед собой ставит, на мой взгляд, часто бывают совершенно бессмысленны, как, например, сейчас. Я решила обсудить этот вопрос с чисто практической стороны.
— Ну ладно, — сказала я. — Допустим. Но для чего тебе ребенок? Что ты будешь с ним делать?
Она посмотрела на меня с отвращением.
— У каждой женщины должен быть хотя бы один ребенок, — сказала она тоном диктора радиорекламы, утверждающего, что каждая женщина должна иметь хотя бы один электрический фен. — Это еще важнее, чем секс. Это реализация женского начала.
Эйнсли любит популярные антропологические труды о первобытных цивилизациях: среди ношеной одежды, затопившей ее комнату, утонула не одна такая книжка. В ее колледже читали обязательные лекции на подобные темы.
— Но почему именно сейчас? — сказала я, пытаясь найти хоть какие-нибудь аргументы против ее затеи. — А как же твоя работа в картинной галерее? Ты же хотела познакомиться с художниками? — Я словно протягивала ослу морковку.
Эйнсли сверкнула глазами.
— Почему ребенок должен помешать работе в картинной галерее? Ты всегда рассуждаешь так, словно надо на каждом шагу делать выбор — или одно, или другое! В жизни надо стремиться к полноте. А что касается того, почему именно сейчас… Видишь ли, я давно уже об этом думаю. Тебе разве не хочется иметь цель в жизни? И разве не лучше рожать детей, пока мы молодые? Пока мы еще способны получать от них удовольствие? Кроме того, доказано, что дети растут более здоровыми, если матери рожают их в возрасте от двадцати до тридцати лет.
— Ты, значит, родишь ребенка и будешь его растить, — сказала я, оглядывая гостиную и соображая, сколько времени, энергии и денег потребуется мне на то, чтобы собрать вещи и снова переехать. Большинство вещей в квартире принадлежит мне: массивный круглый кофейный столик, который я откапала на чердаке у своих родственников; ореховый раскладной стол, который мы накрываем, когда приходят гости, — тоже от родственников; мягкое кресло и диван куплены в лавке Армии спасения и заново обиты. Огромный плакат Тэда Бара и разноцветные бумажные букеты — собственность Эйнсли, как и надувные пластмассовые подушки с геометрическими узорами. Питер сказал, что нашей гостиной не хватает цельности. Я никогда не считала, что поселилась в этой квартире на длительный срок, но теперь, когда возникла угроза ее потерять, она показалась мне родным и надежным убежищем. Столы твердо уперлись ножками в пол; неужели этот круглый кофейный столик можно снести вниз по узкой лестнице? Неужели плакат Тэда Бара можно свернуть и выставить напоказ трещины в штукатурке? Неужели надувные подушки попросту лягут в чемодан? Я подумала о том, как отнесется «нижняя дама» к беременности Эйнсли: подаст ли она на нас в суд за нарушение контракта?
Эйнсли надулась.
— Конечно, я буду его растить, чего ради пускаться во все тяжкие, если не собираешься воспитывать своего ребенка?
— Короче говоря, — сказала я, допивая воду, — ты решила родить незаконного ребенка и вырастить его без отца.
— Господи, ну почему я должна все объяснять?! И неужели нельзя обойтись без этих пошлых формулировок? Рожать детей — вполне законно! А ты, Мэриан, ханжа и все наше общество — ханжеское!
— Ну, ладно, я ханжа, — сказала я, в душе обидевшись на Эйнсли. Мне казалось, что я проявила некоторую широту взглядов. — И, допустим, нам приходится жить в ханжеском обществе. Но ведь в таком случае твое намерение эгоистично. Ты думаешь только о себе — а ребенок будет страдать! И недостаток материальных средств, и предрассудки общества будут постоянно сказываться на нем.
— Для того чтобы общество переменилось, — сказала Эйнсли с запалом убежденного революционера, — наиболее передовые его члены должны указывать дорогу остальным. А ребенку своему я буду говорить только правду. Конечно, не обойдется без неприятностей, но даже в нашем обществе есть люди широких взглядов. К тому же это будет особый случай — я же не случайно забеременею!
Несколько минут мы молчали. Суть дела вполне прояснилась.
— Ну ладно, — сказала я наконец, — как видно, все это у тебя продумано. Кроме отца. Я понимаю — это незначительная техническая подробность, но тебе потребуется мужчина, хотя бы на некоторое время. Люди, знаешь ли, не размножаются почкованием.
— Верно, — сказала она серьезно. — Я об этом думала. Тут нужен мужчина с хорошей наследственностью и привлекательной внешностью. И лучше бы такой, кто согласится мне помочь и не станет разводить фигли-мигли насчет брака.
Мне не нравилось, что она рассуждает об этом, как фермер о разведении скота.
— У тебя есть кто-нибудь на примете? Может быть, этот студент, будущий дантист?
— Ну нет, только не дантист, — сказала она. — У него подбородок питекантропа.
— Может, тогда тот парень из вашей фирмы, который едет свидетелем на процесс об убийстве?
Эйнсли нахмурилась.
— По-моему, он глуповат. Я бы, конечно, предпочла художника, но генетически это слишком рискованно. У всех художников теперь от ЛСД разрушаются хромосомы. Можно, конечно, откопать прошлогоднего Фрэди, он был бы не против, но он слишком толстый и у него ужасно колючая щетина. Я бы не хотела иметь толстого ребенка.
— Да еще с колючей щетиной, — поддакнула я. Эйнсли посмотрела на меня с неудовольствием.
— Издеваешься, — сказала она. — Если бы люди больше думали о том, какие наследственные черты они передают потомству, дети рождались бы по плану, а не от слепых страстей. Известно, что человеческая раса вырождается — а все потому, что мы беспечно передаем детям свои слабые гены, а с развитием медицины они еще больше закрепляются — ведь естественного отбора теперь не существует.
У меня голова шла кругом. Я знала, что Эйнсли ошибается, но не могла найти изъяна в ее рассуждениях и решила лечь спать, пока она меня не переубедила.
Войдя к себе, я села на кровать, прислонилась спиной к стене и задумалась. Сначала я пыталась придумать, как отговорить Эйнсли, но потом махнула рукой. Раз она настроена так решительно, я могу только питать надежду, что ее причуда скоро пройдет, но не мое, в сущности, дело ее разубеждать. Просто придется мне самой как-то перестроить свои планы. Если надо будет сменить квартиру, я могу, наверное, найти себе другую соседку; но имею ли я право бросить Эйнсли на произвол судьбы? Поступать безответственно мне не хотелось.
Я легла, чувствуя, что мое душевное равновесие нарушено.
Когда зазвонил будильник, мне снилось, что я гляжу на свои ноги и вижу, что они начинают таять и растекаться, точно желе; я успеваю надеть на них резиновые сапоги и обнаруживаю, что кончики пальцев у меня на руках стали прозрачными; я иду к зеркалу, чтобы посмотреть, не происходит ли чего-нибудь с моим лицом, и просыпаюсь. Обычно я не помню свои сны.
Эйнсли еще спала, и я сварила себе яйцо и в одиночестве съела его, запив томатным соком и чашкой кофе. Затем я выбрала одежду, подобающую сотруднику Сеймурского института, проводящему опрос потребителей, — строгую юбку, блузку с длинными рукавами и уличные туфли на низких каблуках. Мне хотелось выйти пораньше, но если начать опрос слишком рано, то мужчины, которые любят поспать в выходной, будут еще в постелях. Достав карту города, я принялась изучать ее, мысленно вычеркивая районы, где был запланирован основной опрос. Выпив еще одну чашку кофе с тостом, я наметила по карте несколько возможных маршрутов.