— Слушай, ты бы не могла простирнуть там пару моих вещичек, ведь ты все равно едешь? Только самое необходимое.
— Ладно, — покорно сказала я, — тащи.
Так у нас всегда. Потому Эйнсли и не приходится самой ездить в прачечную.
Она исчезла и через несколько минут появилась с огромной охапкой разноцветных тряпок.
— Эйнсли! Только самое необходимое.
— Так ведь все самое необходимое, — уныло сказала она.
Но когда я убедила ее, что все это просто не влезет в сумку, она унесла половину своего белья обратно.
— Огромное спасибо, ты меня просто спасла, — сказала она. — До вечера.
На лестнице я волокла сумку по ступенькам, но внизу подобрала ее, повесила через плечо и шатаясь вышла на улицу, успев заметить ледяной взгляд хозяйки, выскользнувшей из-за бархатной портьеры, которая заслоняла дверь в гостиную. Я уверена, что ей хотелось выразить свое возмущение этой откровенной демонстрацией грязного белья. «Все мы нечисты», — мысленно возразила я хозяйке.
Забравшись в автобус, я пристроила сумку рядом с собой на сиденье, надеясь, что издали она может сойти за ребенка и я буду избавлена от праведного гнева тех, кто не одобряет работающих в день господень. Не могу забыть, как одна пожилая дама в черном шелковом платье и лиловой шляпке вцепилась в меня однажды в воскресенье, когда я выходила из автобуса. Ее оскорбило не только то, что я нарушаю четвертую заповедь, но также и моя нечестивая одежда: по ее словам, Иисус не простил бы мне этих клетчатых спортивных туфель.
Я принялась читать яркий плакат, висевший над окном; на плакате была изображена молодая женщина с тремя парами ног, которая приплясывала, выставляя напоказ свой пояс. Вынуждена признаться, что меня немного шокируют рекламы нижнего белья. Уж больно откровенно все выставляется напоказ. Проезжая мимо первых кварталов, я пыталась вообразить себе женщину, у которой подобный плакат действительно вызвал бы желание немедленно купить рекламируемый товар; не знаю, проводился ли когда-нибудь опрос потребителей касательно таких реклам. Изображение женской фигуры должно привлекать внимание не женщин, а мужчин; но мужчины обычно не покупают дамские пояса. Впрочем, возможно, эта стройная девица предназначалась для глаз покупательниц, которые отождествляют себя с героиней рекламы и думают, что, приобретая пояс, они возвращают себе юность и стройность. Проезжая следующие несколько кварталов, я размышляла о прочитанном где-то наставлении женщинам: если хочешь хорошо одеваться, никогда не забывай о поясе! Меня поразило это «никогда». Остаток пути я думала о том, что всё женщины с возрастом полнеют и что когда-то это произойдет и со мной. Когда? Может быть, я уже начала полнеть? Я подумала, что за такими вещами надо следить очень внимательно: оглянуться не успеешь, как будет поздно.
Прачечная совсем рядом с входом в метро. Лишь очутившись внутри и стоя перед одной из больших стиральных машин, я обнаружила, что забыла дома порошок.
— О, черт! — сказала я вслух.
Человек, закладывавший белье в соседнюю машину, обернулся и посмотрел на меня. Лицо его ничего не выражало.
— Можете взять у меня, — сказал он, подавая мне коробку.
— Спасибо. Не понимаю, как у них не хватило ума поставить здесь автомат для продажи стирального порошка.
Теперь я узнала его: это был тот молодой человек, к которому я заходила во время опроса по пиву. Я застыла с коробкой в руке. Как он узнал, что я забыла порошок? Ведь я не сказала этого вслух. Он внимательно разглядывал меня.
— А! — сказал он. — Вспомнил. Не сразу сообразил, где я вас видел. Без скорлупы служебного наряда у вас какой-то… голый вид. — Он снова склонился над стиральной машиной.
Голый. Это хорошо или плохо? Я быстро оглядела себя, проверяя, не разошлись ли у меня где-нибудь швы или молнии; потом стала торопливо засовывать белье в машины, темное — в одну, светлое — в другую. Мне не хотелось, чтобы он управился раньше меня и потом глазел на мое белье, но он кончил раньше и успел оглядеть несколько пар Эйнслиных кружевных трусиков, пока я засовывала их в машину.
— Это ваши? — заинтересованно спросил он.
— Нет, — сказала я, покраснев.
— Я так и думал. Они на вас не похожи.
Не знаю, как это следовало понимать — как комплимент или как оскорбление? Судя по его равнодушному тону, это было бесстрастное наблюдение. Бесстрастное и верное, — усмехнулась я про себя.
Я закрыла двойные стеклянные двери, опустила в щель монеты, дождалась знакомого плеска, означавшего, что машина в порядке, и села на один из стульев, поставленных здесь для удобства посетителей. Я поняла, что мне придется ждать: в воскресенье вечером в этом районе больше заняться нечем. Можно было бы посидеть в кино, но я не взяла с собой лишних денег. Я даже забыла книжку взять. О чем я думала, когда уходила из дому? Обычно я ничего не забываю.
Он сел рядом.
— Одно только плохо в этих прачечных, — сказал он, — в машинах всегда находишь чужие паховые волосы. Мне-то все равно. Я не брезгливый и микробов не боюсь. Просто неприятно. Хотите шоколада?
Я оглянулась, проверяя, не слышал ли кто-нибудь его реплику, но мы были одни.
— Нет, спасибо, — сказала я.
— Я тоже его не люблю, но я пытаюсь бросить курить.
Он развернул шоколадку и медленно съел ее. Мы оба смотрели на длинную шеренгу сверкающих белых машин, чаще всего поглядывая на три стеклянных дверцы — круглые, похожие на иллюминаторы или аквариумы, — за которыми вращались и кружились наши вещи; цвета и формы ежесекундно изменялись, перемешивались, появлялись и исчезали в тумане мыльной пены. Он доел шоколадку, облизал пальцы, разгладил и сложил серебряную обертку и положил ее в карман, потом достал сигарету.
— Люблю смотреть на стиральные машины, — сказал он. — Как другие люди любят смотреть телевизор; машины успокаивают, потому что всегда знаешь, чего ожидать, и не приходится думать о том, что видишь. И можно по своей воле изменять программу; надоест смотреть одни и те же вещи — подбросишь пару зеленых носков или еще что-нибудь яркое.
Он говорил монотонно, сидел сгорбившись, поставив локти на колени, втянув голову в широкое горло темного свитера, точно черепаха, прячущая голову под панцирь.
— Я сюда часто прихожу. Иногда просто потому, что не могу больше сидеть в нашей квартире. Когда есть что погладить, я еще держусь: люблю разглаживать вещи, убирать морщинки и складки — это дает рукам работу; но, как все выглажу, приходится идти сюда. Чтобы опять было что гладить.
Он даже не смотрел на меня. Можно было подумать, что он говорит сам с собой. Я тоже склонилась вперед, чтобы видеть его лицо. В голубоватом свете флюоресцентных ламп, которые уничтожают полутона и полутени, лицо его казалось мертвенно-бледным.
— Иногда совершенно не могу находиться дома. Летом там точно в темной горячей духовке, а когда такая жара, даже утюг не хочется включать. Квартира вообще тесновата, но от жары кажется еще меньше, пространство между тобой и соседями совсем сжимается. Даже когда я один у себя в комнате, и дверь закрыта, я все равно чувствую их присутствие и знаю, чем они занимаются. Фиш устраивается в своем кресле и почти не шевелится, даже когда пишет, а потом рвет написанное, говорит, что это никуда не годится, и целыми днями сидит, уставившись на клочки бумаги на полу; однажды он стал ползать на четвереньках, собирать обрывки и склеивать их клейкой лентой. Конечно, у него ничего не получилось, и он устроил нам ужасную сцену, обвинил нас в том, что мы воруем у него идеи, украли часть его записей, чтобы опубликовать под своим именем. А Тревор — если только он не в летней школе и не на кухне, — он любит раскалить квартиру, приготовляя обеды из двенадцати блюд, хотя я лично предпочитаю есть консервы, — тренируется в каллиграфии, пишет итальянским стилем пятнадцатого века, кругом завитушки и вензеля, и все разглагольствует насчет кватроченте. У него потрясающая память на всякие детали. Наверное, это интересно, но ведь это ничего не решает, по крайней мере для меня, и думаю, что для него тоже. Беда в том, что они оба без конца повторяются, делают одно и то же и топчутся на месте. Конечно, я ничем не лучше их, я точно такой же, застрял на своем проклятом реферате. Я как-то был в зоопарке и видел там сумасшедшего броненосца, который без конца ходил по своей клетке, описывая восьмерки, снова и снова, каждый раз тем же самым путем. Я еще помню странный металлический звук его когтей, царапающих пол. Говорят, со всеми животными это случается в неволе, это такой психоз, и даже если животное выпустить потом на свободу, оно все равно будет бегать кругами или восьмерками, как в клетке. Читаешь, читаешь материалы по своей теме, прочтешь статей двадцать — и перестаешь вообще что-нибудь понимать, и начинаешь думать, сколько каждый год, каждый месяц, каждую неделю издается книг, и за голову хватаешься — господи, какая прорва! Слова, — он наконец обернулся и посмотрел мне в лицо, но взгляд его был словно нацелен в какую-то точку в глубине моего черепа, — слова начинают терять свое значение.