Выбрать главу

Антонина начинала метаться между кухней и комнатой, а Константин Иванович сидел за столом, тихо радуясь. Как гость. Не бывший здесь, по меньшей мере, год. Заполненный до краев событиями этого года, о которых он, гость, будет рассказывать. Вот прямо через несколько минут. Подмигивал Сашке. Насупленный Сашка возил по столу машинку, только что ему подаренную. Константин Иванович не очень уверенно гладил голову сына. И снова возвращался к положению наглядного гостя, тихо воспринимая его (гостя) статус за этим столом, осознавая его, радуясь.

Когда стол был накрыт, все из кухни принесено, Константин Иванович, выставив бутылку, вопросительно посмотрел на жену…

– Дауж стучите, стучите! – засмеялась та. – Нет ее. В командировке. Один он…

Константин Иванович подходил к стенке, стучал в нее три раза. Тотчас же, как эхо, доносился ответный, тоже тройной стук. И через минуту-другую в дверях появлялся Коля-писатель.

Остро отдавал Константину Ивановичу пальцы цепкой левой руки на пожатие. Подсаживался к столу, всегда одинаково спрашивал:

– Ну, как вы тут?.. – Точно выходил, оставлял их всех на полчаса, час. Дескать, вот, задержался. Маненько. Смеялся вместе со всеми над этим своим «маненько», натерпелся он из-за него, однако бросить, походило, не мог…

Летними вечерами, когда Антонина, переделав все домашние дела, садилась к окну, чтобы, подпершись рукой, смотреть тоскливо на уползающую, гаснущую щель заката… нередко рядом слышала такой примерно разговор: «…Ты бросишь когда-нибудь свое чертово “маненько”? А? Бросишь или нет?! Я тебя спрашиваю?! Ведь стыдно в гости к людям пойти!» – «Так деревенский я, Алла. Привык. Бывало, маманя…» – «Вот-вот! “Маманя”, “папаня”… “братяня”…

Когда говорить нормально будешь? П-писатель! Еще царапает там чего-то… М-маненъко\..» По стене рядом зло захлопывались окна. Невольно думалось: что может связывать двух этих людей?..

А Коля смеялся сейчас, шутил. Словно в аттракционе, в игре на приз тыкал левой своей рукой в картошку вилку. Словно другая рука у него была привязана. К туловищу. Вареная картошка, рассыпаясь, не давалась ему. Он смеялся. Маненько неудобно. Но сейчас возьму. Во! Антонина ему… подкладывала еще. Тоня – куда? У женщины вдруг наворачивались слезы. От рюмки, что ли? Тонька, ты чего?.. Ну-у-у!.. Антонина выскальзывала из-за стола. В коридор. Мужчины тут же о ней забывали. От выпитых ударных первых рюмок наперебой размахивали руками с вилками и говорили, говорили…

С фанерной большой афиши, стоящей возле собора, голова тетеньки с желтыми длинными волосами – словно бы устремлялась. Как желтый, длинный, мучающийся ветер. Губы тетеньки походили на вытянутый штемпель. Которым бьют на почте. Которым придавливают сургуч. Дошколенок Колька прочитал аршинные буквы по слогам: «Грёза… любви». Окончивший первый класс Сашка поправил: «Грёзы… любви».

До начала сеанса играли в примыкающем к собору обширном сквере. Сашка спрыгивал в высохший фонтан. Круг фонтана был большой, неглубокий, бегать в нем, стукать палкой по чугунной низкой огородке было ловко, здорово. Но Колька почему-то медлил, не спрыгивал вслед за Сашкой. Спрашивал трусовато, почему фонтан – «Нечистая сила». Называется. Сашка просмеивал его. Бабушкины сказки! Струсил, струсил! Бледнея, Колька сползал в сухой фонтан, как в ледяную воду. Однако чуть погодя тоже начинал бегать, кричать, тарахтя по огородке палкой.

Какой-то старикан во френче и фуражке выгонял их из фонтана, махал им клюшкой. Дурной какой-то, ненормальный. Фонтан-то сухой. Фонтана-то нет. Старикан ругался, топался сапогами. Весь посиневший, мокрогубый. Ребятишки выпуливали наверх, шли подальше, оборачиваясь на ненормального…

Еще пять лет назад сквер носил имя Товарища… И памятник Товарищу… стоял в центре сквера.

Два года назад, осенью 54-го, памятник разбивали чугунной гирей. При скопившихся зрителях вокруг памятника метался суматошный кран. Кидал гирю, долбил, торопился. Сашка тряс руку отца: «Вот шмаляет! Вот шмаляет!» От памятника отлетали куски, падали целые скулы. Он стоял, как обкусанный грязный рафинад. Потом рухнул, взметнув тучу пыли.

Не отдавая себе отчета, Константин Иванович зачем-то маршировал. На месте. Точно ему кто-то дал команду, стукнул по затылку и забыл о нем. И он сам забыл. И подмаршировывал, как дурак. Поворачивал к людям белую свою голову: «Кто бы мог подумать, а?» Глаза его смеялись. «Кто бы мог подумать про такое, а? Кто?!»

Вечером старики во френчах в растерянности стукались в обломках клюшками. Как в порушенной своей церкви. Под черными фуражками глаза их были словно просвеченными. И рядом с этой черной копошащейся группкой падал в гаснущее небо обезглавленный собор…