И снова увидел ее. Идет навстречу. Уже в фуражке, с усами, в сапогах. Но – в юбке! Остановился, пораженный. Билетерша тоже стояла, дергая себя за ус, недовольно глядя вбок. Ждала словно от него чего-то. Кочерга повернулся, на цыпочках пошел. Вдоль решеток. В обратный круг. Услыхал за спиной догоняющий топот. Он быстрее, быстрее.
Подвывая, уже бежал. «Твой билет, га-а-ад!» – ударили за ним сапоги словно бы уже нескольких усачей. На обетованной земле все разом исчезло, куда-то попряталось. Торопливо уползал закат, кидал за собой плоские черные тени. А вдали, на возвышенности, словно поспешно укручивая все, убирая, мотался огромный слон, прикованный к месту цепью… А усачи бежали. Уже целой толпой. Взбивая сапогами пыль. Бил-ле-е-е-ет! И Кочерга припускал, припускал впереди них вдоль решеток. Подскакивая, голый. Все пуще, пуще…
В воскресенье, ближе к вечеру, поехали пригородным от Белорусского на дачу к Воскобойникову. Кочерга, Зинаида, Кропин. В последний момент пришлось забрать с собой и Андрюшку – Отставной Нарком хлястнул об стол билетами. Двумя. В Большой. На вечер. При полном параде. С супругой. В партер, уважаемый зятек!..
Поспешая не торопясь, постукивал и постукивал пригородный. Андрюшка пряменько сидел у окна, от волнения опять похудевший. Поворачивался к Кропину, быстро спрашивал: что это? Кропин наклонялся к нему, объяснял. Металось в деревьях, боялось отстать от поезда закатное солнце. По низу несло тяжелую темно-зеленую лаву картошки в белых углях соцветий.
Кочерга и Зинаида сидели напротив Кропина. Сидели как люди, не могущие уже да и не хотящие мириться. Кропину виделся над ними Отставной Нарком. В постоянной майке своей, волосатый – он словно брал их головы сверху в щепоть и поворачивал. То так то эдак. Как гайки. И подмигивал Кропину шалым глазом…
Пучки берез, казалось, росли прямо из дач. Кругом высоко и глухо накрывал всё вечерний сосняк. Притихший Андрюшка покачивался на руках у Кропина, вертел головкой, смотрел вверх на тяжелую, насыщенную пахучей темнотой хвою. Кропин устал его нести, спустил на дорогу, и тот, освобождаясь от страха, или просто от перевозбуждения быстро забегал меж взрослыми. Пригибая голову, молотя сандалиями спящую пыль дороги. Со смехом Кропин ловил его, утихомиривал. На них налетали отчужденные Кочерга и Зинаида…
Нужный поворот к Воскобойникову – прозевали. Кропин понял это, увидев щит с указателями, темнеющий впереди. Такого щита вроде бы не было в прошлый раз. Спросил у Кочерги. Повернули назад. Метров через пятьдесят и был сворот к Воскобойникову, и даже видна была его дача – в широком просвете, опустившем лес, широко раздвинувшем его…
Стояли и смотрели, почему-то не двигаясь дальше… Вечерние, высокие сосны слушали тишину. Внизу, у дыма дачи, гулко метался меж стволов, стрелял лай пса. Там же – возникали, переливались людские голоса, длинные и стеклянные, как сосуды. Стукался ведром, плещась, много стекая каплями вниз, скрипучий колодец. Снаружи участка, в черных колеях дороги стояло унылое авто Качкина в пятнах грунтовки. И возле тихо висящей березы уже прохаживался, смущался сам хозяин, Степан Михайлович Воскобойников. Низенький. Для гостей в просторном новом костюме, в белой сорочке. При галстуке… Помахал рукой. И все стронулись, стали спускаться к даче. Андрюшка рванул вперед.
Кроме Калюжного приехали все. И Быстренко, и Левина, и унылый Качкин, и Зеля, и Кочерга с Зинаидой, с Андрюшкой и Кропиным. Застолье напоминало всегдашнее заседание кафедры марксизма-ленинизма института. Перенесенное вот на дачу к Воскобойникову. И было больше, чем обычно, смеха, шума, разудалой одновременной разноголосицы. И вместо бумаг и раскрытых блокнотов перед каждым на белоснежной накрахмаленной скатерти стоял столовый прибор. И под зеленой льдиной лампы, равномерно обтекающей с потолка светом, сотрудники налегали на салаты и закуски.
Юбиляр сидел рядом с Кочергой. Сутулился в своем новом костюме, ужимался, с росинками пота, проблескивающими сквозь реденькие волосики на голове, почти ничего не ел, и только поспешно взбалтывался с бокалом навстречу, когда тянулись к нему с рюмками. Безотчетно все время говорил бегающей Марье Григорьевне: «Маша, сядь, пожалуйста, сядь!..»
Поочередно вставали. С наполненными рюмками. Как-то сыто расправлялись. Словно на перерыв для усвоения пищи. Говорили юбиляру торжественно и от души. Чокались с его бокалом. Остальные, как после гонга, дружно тянулись и тоже тыкали рюмками в бокал Степана Михайловича, создавая ему приятный, радужный перезвон. Тут же забывали о нем, галдели, спорили, смеялись, продолжая налегать на еду.