Выбрать главу

Д'Обинье был копией тех знатных молодых людей, последние из которых умерли от старости при Карле X. Это были старцы, закосневшие в самых смехотворных представлениях о собственном величии и высказывавшие жестокие принципы, которые, по счастью, они не были в силах применить. Д'Обинье не был беззаботным и веселым молодым вельможей, но, как говорил один любезный и снисходительный вельможа, он был беззаботным и веселым молодым человеком. У Ламьель не хватало знания света, чтобы уловить эту разницу; она была весьма неглупа, так как в ней было много души, но ум ее не обладал способностью сопоставлять явления и делать из этих сопоставлений соответствующие выводы, и она была еще далека от того, чтобы правильно расценивать себя и других.

Сидя в своем углу и сохраняя взволнованное молчание, она все время сравнивала д'Обинье с герцогом де Миоссаном и была ужасно несправедлива к этому последнему. Больше всего вменяла она в вину своему бывшему любовнику его безыскусственность, абсолютное отсутствие воображения и простоту, с которой он говорил о самых значительных вещах, словом, его отличный тон. Она называла робостью и крайней осторожностью действительно простые и естественные манеры этого милого молодого человека, между тем как вычурная цветистость графа казалась ей признаком самого энергичного характера; она представляла себе, как он с истинно рыцарской смелостью бросается очертя голову в водоворот самых непредвиденных событий.

Уже на следующий день граф, который следил за Ламьель из-за своей приоткрытой двери, рискнул заговорить с ней, когда она поднималась к себе по лестнице. Она отвечала на его слова с холодной рассудительностью, но, по-видимому, поступок графа ее нисколько не возмутил. Естественность Ламьель была написана у нее на лбу.

«Она моя! — подумал граф. — Но вот как ее одеть? У таких девиц обычно не бывает запасных туалетов. Одному богу известно, что спрятано в двух огромных чемоданах, которые относили в ее номер. Я ухаживаю за ней не для того, чтобы украдкой наслаждаться ею в гостинице, как какой-нибудь студент-юрист. Я не собираюсь расточать свои силы втихомолку. Если я ее хочу, то для того, чтобы выставить напоказ свою роскошь, чтобы все видели ее в Опере и в Булонском лесу. Ведь речь тут идет о некоторой новинке, мне представится случай рассказать ее историю, и я уж подсыплю в свой рассказ перцу. Для того чтобы она была достойна появиться со мной под руку, мне нужно по крайней мере четыре тысячи франков. Как бы ваша нравственность ни стремилась скатиться под горку, сударыня, это удовольствие вы получите лишь тогда, когда я соберу эти деньги. На следующий же день после вашего падения подарки должны посыпаться на вас градом. Вы первая должны поверить в то, что имеете дело с богатым молодым, швыряющим деньги направо и налево вельможей, каким я был два года тому назад».

В то время как д'Обинье предавался этим осторожным расчетам (расчетливость была его основной чертой), Ламьель испытывала живейшее наслаждение и считала его самым сумасбродным и самым непосредственным из молодых людей.

— Это не какой-нибудь Катон[40], скучный и всегда одинаковый, как герцог.

Граф все время следил, как и когда Ламьель возвращается в гостиницу. Он твердо знал, что она находится в будуаре г-жи Легран, который был расположен в нижнем этаже и имел великолепное окно на аркады Риволи и окошечко, выходившее на лестницу. Уже за двадцать шагов до гостиницы он придавал своей походке легкомысленный оттенок. Однако его осторожным планам помешали дальнейшие события.

Он собрал почти сотню луидоров на наряды для своей будущей любовницы и уже был занят выбором имени, под которым впервые вывезет ее в Булонский лес. Изумительная свежесть и бархатистый цвет лица Ламьель говорили за то, что ее дебют лучше всего устроить именно там, при ярком свете дня, а не при свете кенкетов Оперы. Он надеялся добиться еще кредита в сто луидоров или в тысячу экю, когда настало время скачек в Шантильи. К несчастью, он вспомнил об этом лишь за неделю.

«Вот досада! — подумал он, стукнув себя кулаком по лбу. — Теперь уже поздно заболевать; после д'Эберле и Монтандона этим уже никого не обманешь».

— Я вас боготворю, — сказал он Ламьель прочувствованным тоном, — а вы повергаете меня в отчаяние.

В то утро, когда он произносил эти слова, г-жа Легран уже обратила внимание Ламьель на его глубокую грусть. Объяснение графа совершенно не достигло цели: от него веяло скукой. Герцог, нагонявший на нее такую тоску, говорил ей подобные вещи в двадцать раз лучше. Если бы она в ту пору обладала даром читать в своем сердце, она сказала бы графу:

— Вы мне можете понравиться, но при условии, что никогда не будете говорить со мной языком страсти.

Графа терзала мысль о Шантильи, но он все еще не знал, что делать, когда однажды вечером в Жокей-клубе упомянули о каком-то молодом человеке из его друзей, который из страха перед Шантильи спрятался в кусты, сказавшись больным.

«За всем не угонишься, — подумал он. — К черту эту маленькую провинциалку! При том, что говорят о моих денежных делах, я конченый человек, если такого страстного любителя лошадей, как я, не увидят в Шантильи».

Накануне великого дня он сказал Ламьель:

— Я попробую сломать себе шею, раз жизнь для меня становится совершенно невыносимой из-за вашей жестокости.

Эти слова возмутили Ламьель.

«Но с чего он взял, что я жестока? — говорила она себе со смехом. — Дал ли он мне хоть раз повод отказать ему в чем-либо серьезном?»

Дело в том, что общество каких бы то ни было женщин, а тем более порядочных, наводило на графа скуку. А так как Ламьель была еще совершенно неиспорченной, отличалась полнейшей естественностью да еще гордилась своими талантами собеседницы, она была ему еще скучней. Поэтому за героиней нашей он волочился, отделываясь одними словами. В общей сложности он не провел с ней с глазу на глаз и пяти минут. Его искусство заключалось в том, чтобы убедить Ламьель, будто он умирает от желания говорить с ней и лишь вследствие ее жестокости лишен этого блаженства.

Ламьель, которую ничуть не занимало то, что принято называть любовью и ее радостями, думала:

«Если я вступлю в связь с графом, он будет водить меня в театр. В моих тысяча пятистах франках пробита уже значительная брешь, но денег граф мне дать не сможет: у него самого их нет».

— Пока у меня дома без перемен, — говорила она г-же Легран, — выборы задерживаются; господин де Турт, очевидно, сильнее, чем когда-либо; господин ***, этот либерал, сотрудник «Commerce», который живет в шестом номере, говорит, что Конгрегация снова придет к власти. Что мне делать, чтобы заработать на жизнь? У меня осталось всего восемьсот франков.

Ламьель получала книги из двух библиотек и проводила все время в чтении. Она почти не решалась выходить на прогулки или ездить в омнибусе одна. Зеленые пятна на левой щеке уже не производили безошибочного эффекта. Она была так хорошо сложена, в ее взгляде было столько живости, что ей чуть ли не каждый день приходилось давать отпор подчас грубым попыткам к ней пристать. Она позволяла себе разговаривать лишь с г-жой Легран и с г-ном ***, своим учителем танцев, славным молодым человеком, честным и ограниченным, который не преминул влюбиться в свою ученицу и которому г-жа Легран доверительно сообщила и о папаше супрефекте, и о г-не де Турте, и обо всем другом. Жить так было не слишком весело: невозможность гулять вредно отзывалась на здоровье Ламьель, а скука усугублялась еще тем, что она не могла ходить в театр. Тщеславие д'Обинье, вероятно, уже отпраздновало бы победу, если бы он давал Ламьель больше поводов говорить с ним откровенно; в ней было так мало гордости, что она открылась бы ему в первую же минуту раздражения, в которую он бы ее застал.

При таких-то обстоятельствах и случились скачки в Шантильи. Граф на них побывал и проиграл на различных пари семнадцать тысяч франков. Свое разорение он довершил, исчерпав весь кредит, каким еще пользовался. При этом весь свой долг полностью он благородно выплатил до конца недели. Граф д'Обинье был, по существу, очень осторожен и расчетлив до скупости.

вернуться

40

Катон (конец III — начало II века до нашей эры) — древнеримский государственный деятель, получивший звание цензора, боровшийся с роскошью и пытавшийся охранить древние добродетели Рима от влияния более свободных греческих нравов.