— Надо мной тяготеют уже три или четыре постановления суда, которые могут засадить меня в Клиши; я буду не я, если напоследок не овладею этой провинциалочкой; когда я выполню этот долг перед собой, мне останется благородно сойти со сцены. Я отправлюсь доживать свой век в Версаль. Меня там знают бедняки, которые отправляются зевать в этот унылый город в обществе разорившихся англичан. Боже мой! И скучать же там мне придется по вечерам!
Ламьель одолевала смертельная скука, и графу понадобилось всего два дня для подготовки почвы.
— Вы не сведете меня в театр сегодня вечером? — спросила Ламьель.
— Сегодня вечером, если я успею покончить с делами, я собираюсь пустить себе пулю в лоб.
Ламьель вскрикнула, и граф был рад, что произвел такое впечатление.
— К вам будет обращена моя последняя мысль, прекрасная Ламьель. Вы были моей последней радостью. Если бы неделю тому назад вы не были так жестоки со мной, я не поехал бы на скачки в Шантильи. Я проиграл там семнадцать тысяч франков и все их уплатил, как этого требует долг чести. Я исчерпал при этом все мои ресурсы, у меня нет и тысячи франков. Но граф д'Обинье, сын героя, известного всей Франции, не имеет права показываться людям на глаза в униженном положении. У меня, правда, есть какая-то очень богатая сестра, старше меня на двадцать лет, но у нее удивительно узкие взгляды, и она не способна понять, что жизнью моей руководят любовь и случай. А кроме того, она вышла замуж за де Миоссана, а я всего-навсего д'Обинье.
— За родственника герцога?
— За брата его деда. Но откуда вы знаете это имя?
Ламьель покраснела.
— Господин де Турт, мой жених, постоянно говорил о де Миоссане; поверенный этой семьи обещал доставить ему четыре голоса.
Ламьель уже научилась немного лгать, но ложь она подносила еще недостаточно непринужденно, как нечто не имеющее значения; ей еще далеко было до совершенства. Побуждало ее ко лжи одно изречение, которое г-жа Легран часто поминала ей с тех пор, как они стали разговаривать по душам: «Будь богата, если можешь; будь добродетельна, если хочешь; но будь уважаема — это необходимо».
Задушевные отношения с графом продолжались полдня. Уже к вечеру Ламьель обнаружила в нем черствость, от которой у нее просто отнимался язык. Речи его отличались большим достоинством, но достоинство это стоило ему огромных усилий. Ламьель видела эти усилия и, сама не понимая отчего, начала вдруг скучать: перед ней была прямая противоположность того молодого безрассудного ветреника, которого она создала в своем воображении и по-настоящему полюбила как антипода молодого герцога. Но мысль о пуле в лоб, — так как она верила всему, что выходило из обычных рамок, — быстро прогнала скуку. Она смотрела на д'Обинье.
«Так, значит, это красивое лицо, такое холодное и благородное, — лицо человека, который через несколько часов собирается с собой покончить? Он ведет себя с замечательным хладнокровием».
Между тем граф укладывал свои чемоданы и был, по-видимому, занят одной лишь мыслью, как бы не пострадали его вещи. Своим искусством упаковщика он был страшно горд и выглядел в эту минуту заправским коммивояжером. Но Ламьель ничего этого не замечала. Душа ее была потрясена тем, что он так скоро должен застрелиться. Свои чемоданы он отправлял сестре, баронессе де Нервенд. Он сам пошел их сдавать в дилижанс на Перигё, а с почтовой станции приказал перевезти их в Версаль в наемном фургоне. На следующее утро г-жа Легран получила принятое в этих случаях письмо: «Когда вы будете читать эти строки...», и т. д., и т. д.
Услышав эти слова, Ламьель поникла головой, и вскоре ее начали душить рыдания. Г-н Легран воскликнул:
— Да, на этом мы теряем тысячу шестьсот шестьдесят семь франков. — И он принялся подсчитывать, во что действительно обошлась ему смерть графа. Он хотел установить свой действительный убыток. Сумма, предъявленная к оплате, составляла тысячу шестьсот шестьдесят семь франков, настоящие же потери не превышали и девятисот. — В прошлом году наши потери свелись к четырем процентам от нашего валового дохода; в этом году они дойдут до шести процентов, так как я не считаю стоимости кресел бедного графа и его фарфора — возможно, он распорядился ими в своем завещании.
Все эти рассуждения повергли Ламьель в глубочайший мрак. Любви к графу она, конечно, не питала; ее сердце разрывалось лишь от обыкновенной человеческой жалости.
В Версале, в обществе людей набожных и ноющих по всякому поводу, граф умирал от скуки, но он был прежде всего человеком благоразумным, и одно проявление этого благоразумия поправило все его дела. Для того чтобы не терять своего общественного положения, несмотря на бедность, которая начинала уже во всем проглядывать, он решил ухаживать за одной пожилой маркизой, г-жой де Сассенаж, являвшейся в этих местах одним из столпов Конгрегации. Черствость его характера и упрямое тщеславие занимали маркизу. Она стала не так скучать. Чтобы приковать его к себе и заставить за собой ухаживать, маркиза вздумала завербовать его в клерикальную партию. Граф, умевший с исключительной ловкостью эксплуатировать свое имя, заявил ей весьма серьезно:
— Не забудьте, что род д'Обинье угас, и я последний носитель этого имени. Поэтому ради славы моего отца и ради памяти, которую Франция хранит об этом герое, друге Журдана[41], я обязан по поводу такого важного шага посоветоваться с моей сестрой, баронессой де Нервенд.
Маркиза де Сассенаж решила довести эти слова до сведения вечно болевшей баронессы, перед которой ее исключительное благочестие открыло двери всех салонов старинной аристократии, и использовать для этого ее духовника. Но вышло так, что духовник заболел, и поэтому сам монсиньор епископ X *** отправился вместо него беседовать с влиятельной благочестивой дамой. Епископ был тоже из старинных беарнских дворян, а один из его предков носил красную ленту[42] при Людовике XV. Совершенно случайно он разжалобил баронессу по поводу падения дворянства, и его сожаления казались для нее самой приятной лестью. Значит, в глазах этого родовитого человека и она принадлежала к настоящим дворянам.
Через два дня баронесса составила новое завещание: все свое имущество она оставляла брату Эфраиму, графу д'Обинье, которого до этого сурово клеймила. Наследство это составляло примерно один миллион, но баронесса ставила одно условие: она желала, чтобы брат женился до сорока лет. Прошло еще несколько дней, и баронесса, отличавшаяся весьма живым воображением, почувствовала такое сострадание к бедствующему носителю столь высокого титула, что послала младшему брату, с которым уже два года была на ножах, вексель на шесть тысяч франков. При этом она обещала ему годовую пенсию в таком же размере и намекала на то, что сделает его своим наследником.
Граф получил это письмо в четыре часа, в тот момент, когда шел обедать к маркизе де Сассенаж, где его ждали. Он и двух секунд не предавался радости или удивлению. Сердца, одержимые тщеславием, испытывают инстинктивный страх перед всякими переживаниями, считая их столбовой дорогой к смешному.
«Как бы мне состряпать из этого пикантный анекдот, — думал он, — который сделал бы мне честь в клубе?»
Он поспешил в Париж, бегом поднялся в комнату своей возлюбленной, и, не удостаивая ответом радостный возглас г-жи Легран, с треском распахнул дверь Ламьель и бросился к ее ногам.
— Я вам обязан жизнью! — вскричал он. — Страсть, которую я испытываю к вам, заставила меня разрядить в воздух уже заряженный мною пистолет. Как только ко мне вернулось хладнокровие и я вспомнил о ваших божественных прелестях, я сообщил о состоянии своих дел сестре. Кровь д'Обинье не могла остаться безучастной; она прислала мне пачку векселей, и у вас еще хватит времени переодеться перед оперой.
Мысль об Опере и о том, что она будет там через час, быстро вытеснила из головы нашей героини печальный образ графа д'Обинье, убитого из его собственного пистолета. Они зашли в несколько магазинов, где молодая провинциалка переменила платье, шляпу и шаль. Когда они ехали в Оперу, граф сказал ей:
41