Уже с шестнадцати лет слова: мелкий шляпник в одном из предместий Перигё — больно уязвляли его самолюбие. Этим и объяснялось каменное выражение его лица: нужно же было как-нибудь спрятать такую низменную обидчивость! Могли ли принять за настоящего графа внука какого-то шляпника? Если при нем упоминали Буко, он краснел; отсюда и неподвижность его черт: это была маска, скрывавшая ежеминутную тревогу; отсюда и мастерское владение пистолетом.
Любовница, которая бы ему больше всего подошла и умиротворила бы, а вскоре и осчастливила его, должна была принадлежать к знати и повторять ему десять раз на дню:
— О да, мой благородный Оскар, вы настоящий граф, все в вас говорит о знатности, даже маленькие недостатки произношения. Вы все слова произносите так, как их произносят в Версале. У вас даже некоторые смешные черточки современников господина де Талейрана.
Графу д'Обинье следовало быть адъютантом принца, права которого считаются не слишком обоснованными. Этикет был его стихией, необходимым условием его счастья; он входил как соучастник в то общество, где стремились придать себе знатность развратом, вызывающим поведением, необычными суждениями и стремлениями потешаться надо всем, и даже над тем, что считается достойным уважения. Ну и жизнь для внука какого-то шляпника!
ГЛАВА XIII
Из всех своих веселых подруг по развлечениям Ламьель обратила больше всего внимания на Кайо[43], молодую актрису театра Варьете, очень остроумную и с особо нечестивым складом ума.
Как-то раз, когда они отправились на пикник в Мёдон, она ушла с ней побродить по лесу, и в результате продолжительного разговора, во время которого Ламьель держала себя очень серьезно, Кайо научила ее не остроумию, а тому, как еще лучше использовать те интересные и новые мысли, которые приходили ей в голову так неожиданно даже для нее самой.
— Иной раз вас нельзя понять, — говорила ей Кайо, — излагайте яснее и пространнее то, что вы хотите сказать, а главное, избегайте ваших нормандских словечек. Возможно, что ваше наречие и выразительнее нашего парижского языка, но никто вас здесь не понимает.
Ламьель рассыпалась в благодарностях, она была искренне восхищена: Кайо была ее кумиром.
— Вас будут во сто раз больше ценить, только избегайте одного подводного камня: когда вас будут ослеплять взрывы веселья, которые мне иной раз удается вызвать, помните, что подражать мне не следует. Больше того, если это придется вам по вкусу, дерзните быть моей противоположностью.
Граф стал замечать с глубокой душевной гордостью, что со времени появления г-жи де Сен-Серв его общество стало пользоваться большим успехом. Его авторитет среди веселящейся публики рос не по дням, а по часам. Лето в этом году выдалось жаркое, и сельские увеселения были в моде. Холод и дожди предшествующих лет придавали им весь блеск новизны. Самые богатые из товарищей графа по развлечениям задавали обеды в честь г-жи де Сен-Серв.
Часто также, чтобы не зависеть ни от какого хозяина дома и избежать, таким образом, малейшей тени стеснения, ездили на пикники — в Мёдон, в Пуасси и даже в Рош-Гюйон. Но исключительное пристрастие Ламьель к театру ввело в закон посещение всех премьер. Она хотела проверить на практике теории своего преподавателя литературы. У нее был целый легион учителей, и она трудилась, как школьник. Принялась она даже за математику. После поездок за город отправлялись к девяти часам в театр, и появление Ламьель неизменно производило желаемое впечатление. Но граф бранил ее всякий раз за то, что, входя в ложу, она старалась не шуметь.
— Неужели вы хотите вечно выглядеть горничной, которая воспользовалась ложей и нарядами своей госпожи?
Чарующая прелесть Ламьель, которая выглядела особенно свежо на фоне Парижа 183* года и тотчас выдвигала ее на первое место в салонах доступных женщин, где она впервые появлялась, не имела в глазах графа никакой цены, даже была ему неприятна. Эта прелесть, острота которой заключалась в ее безыскусственности, покоряла, во-первых, своей новизной и, во-вторых, своей подкупающей естественностью, то есть как раз качествами, ежеминутно напоминавшими о том, что обаянием своим Ламьель обязана не одной только великосветской гостиной. Тон хорошего общества она понимала и даже научилась ему в точности подражать, но для нее было также ясно, что преувеличенная манерность, которая выработалась в царствование Карла X и Людовика XVIII, есть нечто бесконечно скучное. В памяти ее еще жил салон герцогини де Миоссан, где она скучала так, что даже заболела. Этой-то вынесенной ею раньше скуке и была она обязана своей теперешней обольстительностью. Из-за ее живого и почти южного характера ей было бы трудно усвоить сдержанные и замедленные движения, которые в наши дни составляют основу жизни Сен-Жерменского предместья; но даже тогда, когда она поддавалась своей распущенной натуре, было ясно, что она знает, как надо вести себя в обществе, и при случае может усвоить приличные манеры и держаться безукоризненного тона; в результате этого ее непосредственность выглядела почти как проявление добродушия, словно своим обращением она приглашала вас разделить с ней всю непринужденность дружеских отношений.
Но вечные опасения графа, как бы к нему не отнеслись без достаточного уважения, лишали его способности оценить именно этот вид обаяния. Прелесть манер Ламьель особенно чувствовалась во время увеселительных поездок за город, которые составляли теперь ее главное занятие, но все эти любители развлечений, не отличавшиеся философским складом ума и по роду своей жизни достаточно посредственные наблюдатели, вообще не видели в ней никаких манер, и от этого в их глазах поведение ее только выигрывало.
Однажды Лардюэль, один из шутников этой компании, восхищенный прелестью Ламьель, воскликнул с восторгом:
— Да ведь это девушка из хорошего общества!
— Она нечто гораздо лучшее, — произнес старый барон де Преван, диктатор всей этой молодежи. — Это девушка с умом, на которую тон хорошего общества наводит скуку и которая, рискуя заслужить ваше презрение, дарит вам нечто несравненно более ценное. Несмотря на свой тихий и веселый вид, это воплощенная смелость; у нее хватает мужества — более человеческого, нежели женского — не бояться вашего презрения, и этим-то она неподражаема. Всмотритесь в нее хорошенько, господа; если когда-нибудь она кем-либо увлечется и покинет нас, вы другой такой не найдете.
У Ламьель была еще одна особенность, которая поддерживала ее на недосягаемой высоте. На обедах, все более вырождавшихся в оргии, вы видели женщину с очаровательным лицом, не имевшую, по-видимому, ни малейшей склонности к чувственным наслаждениям, которые считаются связующим началом в такого рода обществе. Было очевидно, что распутство или то, что среди этих людей принято называть наслаждением, не имело для нее никакой притягательной силы. Неосторожное признание графа навело на след. О наслаждении она говорила со знанием дела, с рассудительностью, даже с уважением (что представляли бы собой участники этого общества без наслаждения?!). Но хотя она и старалась это скрыть, видно было, что божество это было для нее развенчано. Вещь невероятная, но дамы относились к ней без всякой ненависти; конечно, ее необычайный успех был для них оскорбителен, но, во-первых, наслаждение для нее не существовало, а, во-вторых, она обращалась со своими приятельницами с тонкой и веселой учтивостью, которая их покорила. Впрочем, при всем своем остроумии, при своей привычке смеяться надо всем, которая так возмущала графа, при том, что она отличалась такой юной и неотразимой красотой, она никогда в своих бойких и неожиданных замечаниях не задевала невыгодных сторон наружности или характера этих дам.
Ее устам была совершенно неведома эпиграмма, никто не слыхал, чтобы она отпустила какое-либо злое словечко по поводу прошлого своих новых подруг, зачастую весьма сомнительного. Объяснялось это просто: Ламьель отнюдь не была уверена, что эти дамы были неправы, когда вели себя таким образом. Она изучала их, она сомневалась, она не знала, какого взгляда держаться на все эти вещи; любознательность была ее единственной и всепоглощающей страстью.
43