Та жизнь, которую из тщеславия заставлял ее вести граф д'Обинье, имела в ее глазах лишь одно преимущество: во-первых, из слов окружающих ей было ясно, что этой жизни все завидуют; во-вторых, такая жизнь доставляла физическое удовольствие: отличные обеды, быстрые и очень покойные кареты, ложи с хорошим отоплением, богато обставленные, обтянутые свежими тканями и украшенные подушками по последней моде, — все это были положительные стороны, которых нельзя было отрицать. Отсутствие этой роскоши болезненно поразило бы Ламьель, быть может, показалось бы ей даже несчастьем (хотя я этого не думаю), но для нее она не составляла еще полного блаженства.
Старый вопрос, волновавший ее еще в деревне в доме Отмаров, возникал в ее душе с такой же силой, как и прежде: «Правда ли, что любовь, о которой твердят все эти молодые люди, является для них высшим наслаждением и нечувствительна к ней лишь одна я?»
— Так вот, господа, — сказал однажды граф своим друзьям, восхищавшимся его счастьем, — я не даю обольщать себя тем, что вас ослепляет. Не знаю, является ли это достоинством или недостатком того твердого характера, который даровало мне небо, но меня не обманет эта госпожа Сен-Серв, эта редкостная красавица, которую вы словно нарочно портите своими комплиментами.
У меня есть верное средство сбить с нее спесь; хотите верьте, хотите нет, но со второй недели после возвращения моего в Париж мы спим с ней раздельно.
Хвастливое признание графа д'Обинье переменило все отношения среди его друзей. Эти господа видели, с каким упоением отдается Ламьель светским развлечениям, как непосредственно она наслаждается увеселительными прогулками, и считали ее счастливейшей из женщин. Верные модным в их среде пошлым взглядам, согласно которым физическое наслаждение является неотъемлемой принадлежностью счастья, они решили, что при раздельном ложе полное удовлетворение невозможно, и стали питать надежды и строить всякие планы. Через шесть недель после неосторожной откровенности графа все его друзья уже попытали счастья у Ламьель, но всем им она отказала, притом скромно и без малейшей претензии на женскую добродетель.
— Когда-нибудь возможно, но сейчас нет!
Как-то вечером в Сен-Жерменском лесу, когда вся компания спускалась к реке, чтобы сесть в Мезоне на пароход, Ламьель увидела глаза Кайо; они были влажны от счастья. В этот момент веселость всего общества показалась ей немного вымученной: чтобы рассмешить друг друга, дошли до щекотки; уже с четверть часа ей казалось, что остроумие притупилось. Решение ее было принято в один миг.
— Скажите, кто из этих господ наиболее остроумен? — спросила она у Кайо. — Я, разумеется, не говорю о вашем любовнике.
— Лардюэль.
— А кто тот утешитель, которого мне следовало бы избрать, чтобы доставить как можно больше огорчения графу? Его самодовольство сегодня прямо невыносимо.
— Маркиз де Ла-Верне.
— Как! Этот холодный человек?
— Поговорите с ним минутку, и вы увидите, холоден он к вам или нет. Да он вас боготворит! Это самая настоящая любовь — серьезная, патетическая, скучная.
— Вы, вероятно, очень скучали нынче вечером, — сказала с улыбкой Ламьель, подходя к де Ла-Верне.
На первый взгляд в нем было что-то холодное и сдержанное, связанное в воспоминаниях Ламьель с той тоской, которую наводил на нее герцог де Миоссан. Маркиз обращался к ней с такими изысканными и чопорными комплиментами, что она стала уже искать глазами Лардюэля; но он находился от нее чуть ли не в ста шагах и был занят разговором с м-ль Дюверни из Оперы, которой вздумалось сесть на осла, чтобы спуститься к пароходу.
— Вам повезло, — сказала Ламьель, обращаясь к де Ла-Верне.
— Как это понять?
— А так, что я нынче не расположена смеяться над вашими комплиментами в манере госпожи де Севинье[44]. Будьте же добрым малым, бросьте ухищрения, и если хотите, чтобы я вами хоть на минуту увлеклась, дайте мне отдохнуть от величия моего господина и повелителя.
От этих слов у де Ла-Верне вылетел из головы весь запас его светских комплиментов, и он стал говорить Ламьель то, что чувствовал в данную минуту, не особенно заботясь о правильном построении фраз.
Эта первая неверность не принесла Ламьель ожидаемого счастья и не доставила ей почти никакого удовольствия. Как только к де Ла-Верне возвращалось его хладнокровие, он впадал в красноречие в стиле г-жи де Севинье, прибегая к необыкновенно вычурным выражениям.
— Знаете ли вы, что вам очень вредит? — сказала она маркизу. — Это две вещи: во-первых, то, что прошло уже почти сто двадцать лет с тех пор, как вздумали напечатать письма госпожи де Севинье; во-вторых, то, что ваша прачка слишком усердно крахмалит ваши жабо, и это придает вашим манерам известную натянутость. Будьте больше школьником, вырвавшимся из школы.
Маркиз собирался нанести ей свой третий по счету утренний визит и галопом возвращался из Булонского леса, где он оставил д'Обинье, когда она услышала, что во двор въезжает карета графа; она поспешила спуститься.
— Живей, живей! — крикнула она кучеру и вскочила в карету, не дожидаясь, пока лакей подставит ей руку. — Гоните лошадей; я не хочу, чтобы меня застал дома один друг, которому я назначила свидание.
— Куда прикажете, сударыня?
— На заставу Анфер.
Спускаясь по улице Бургонь за мостом Людовика XVI, она увидела молодого человека, забрызганного грязью. Сердце ее сильно забилось. У этого-то не было слишком тугого жабо: черному галстуку, доведенному до состояния веревки, не удавалось скрыть рубашки из грубого полотна, отнюдь не первой свежести. Это был бедный аббат Клеман, родственник г-жи Ансельм.
Ламьель велит задержать лошадей, лакей соскакивает на мостовую и заставляет себя ждать целых две секунды, поправляя и без того великолепно натянутые белые чулки.
— А ну, живей сюда! — раздраженно восклицает Ламьель, которая вообще никогда не сердится на слуг. — Передайте этому господину в черном, что с ним желает поговорить одна дама, и пригласите его в карету.
Лакей был так великолепен, а аббат Клеман настолько простодушен, что он непрерывно ему кланялся. Что бы тот ни говорил, он твердил одно:
— Но, милостивый государь, чем я могу вам служить?
Наконец аббат увидел Ламьель, но, боже, в каком изящном платье! Он покраснел до корней волос, и даже когда лакей повторил ему в третий раз, что его госпожа желает с ним говорить, еще не решался сесть. В этот момент между каретой Ламьель и тротуаром проехал крупной рысью экипаж и чуть его не раздавил.
Лакей подхватил его под руку и усадил рядом с Ламьель.
Та бросила ему:
— Да садитесь же! А если вам стыдно сидеть рядом со мной из-за вашего сана, ну что же, поедем в какой-нибудь безлюдный квартал. К Люксембургскому дворцу! — крикнула она кучеру. — Как я рада вас снова увидеть! — говорила она аббату.
Бедный аббат знал, что ему придется бранить Ламьель за многое, но его пьянил легкий аромат, исходивший от ее платья. В изяществе он разбирался мало, но, как все души, рожденные для искусств, он инстинктивно его чувствовал и не мог наглядеться на столь скромный с виду наряд Ламьель.
А какое очарование в манерах этой молодой крестьянки! Какие нежные, какие божественные взгляды!
— Я полагаю, что мой туалет вас смущает, — сказала она аббату.
Когда они въезжали на улицу Дракона, Ламьель велела задержаться перед модной лавкой. Она купила себе простенькую шляпку. Доехав до ворот Люксембургского дворца, выходящих на улицу Одеона, она оставила свою шляпу в карете и приказала кучеру ехать домой.
Почтенный аббат Клеман все еще не мог понять, что с ним случилось; он уже начал вежливую фразу, предвещавшую, однако, упреки.
— Разрешите, дорогой и любезный покровитель, рассказать вам все, что произошло с тех пор, как герцогиня уволила свою бедную лектрису. Да, — продолжала со смехом Ламьель, — я собираюсь вам исповедоваться! Обещаете ли вы мне тайну исповеди? Ни слова ни герцогине, ни герцогу?
44