— Добряки эти Отмары! Но и глупы же!
Надо вам сказать, что Ламьель питала самые нежные и почтительные чувства к этой Марлен; она слышала, что в ее кабачке смеются и распевают целые дни, причем нередко и по пятницам.
— Так, значит, вот в чем разгадка! — воскликнула Ламьель, как будто озаренная внезапным откровением. — Мои родственники попросту глупы!
За целую неделю она не произнесла и десяти слов; объяснение кабатчицы избавило ее от большой тревоги. «Мне еще таких вещей не говорят, — подумала она, — потому что я слишком мала; это так же, как и с любовью: мне запрещают о ней говорить и не желают сказать, что это такое».
Со времени этого замечательного изречения торговки сидром Марлен все, что проповедовала тетушка Отмар, иначе говоря, все, что представляло собою истинный долг или условную обязанность, принятую среди благочестивых жителей деревни, стало казаться Ламьель одинаково смешным, и она повторяла про себя: «Чепуха» — в ответ на все, что говорили ей дядя и тетя. Не перебрать четок накануне большого праздника, не соблюсти поста в один из постных дней казалось Ламьель таким же пустячным грехом, как и пойти с молодым человеком в лес крутить любовь.
Так росла Ламьель. Ей исполнилось пятнадцать лет, когда у герцогини Миоссан появились вокруг глаз первые морщинки. Мы забыли сказать, что старый герцог к этому времени умер, а его сын, которому достался его титул, пережил отца лишь на несколько месяцев, и герцогиня Миоссан, отправившаяся в Париж покрасоваться своим новым титулом, вернулась в Карвиль весьма раздосадованная, что свет обратил так мало внимания на то, чего она так долго и так страстно желала. Итак, у нее вокруг глаз появились морщинки; это открытие привело ее в отчаяние. Курьер, посланный со всей поспешностью в Париж, привез к ней самого знаменитого окулиста, господина де Ларуза. Этот остроумный человек был очень смущен, когда его попросили утром явиться к постели герцогини; ему пришлось нанизывать на длинную нить одну изящную фразу за другой, прежде чем он придумал греческое слово, обозначающее ослабление, вызванное старостью. Предположим, что это красивое греческое слово было аморфоза. Господин де Ларуз пространно объяснил герцогине, что эта болезнь, происходящая от внезапного охлаждения головы, поражает преимущественно молодых женщин в возрасте от двадцати до двадцати пяти лет. Он назначил строгий режим, вручил герцогине две коробки пилюль с весьма различными названиями, но сделанных из одного и того же хлебного мякиша и горькой тыквы, и настоятельно посоветовал больной остерегаться несведущих врачей, которые могли спутать ее болезнь с другой, требующей ослабляющего режима; итак, надо было нанять себе лектрису, но врач вел себя так дипломатично, что герцогиня первая произнесла роковое слово лектриса и еще более страшное — очки. Окулист притворился, будто погружен в глубокое раздумье, и изрек наконец, что на время лечения, которое могло продлиться от шести до восьми месяцев, будет небесполезно беречь глаза и носить очки, каковые он готов подобрать в Париже у весьма ученого оптика, расхваливаемого в газетах два раза в неделю.
Герцогиня пришла в восторг от этого очаровательного доктора, кавалера всех европейских орденов, которому не было еще и сорока лет, и он отправился в Париж, получив весьма щедрый гонорар, но герцогиня оказалась в большом затруднении: где в деревне найти подходящую лектрису? Этого рода прислугу было очень трудно раздобыть даже в Нормандии. Напрасно г-жа Ансельм объявила по всей деревне о желании герцогини. Добряк Отмар — единственное во всей деревне существо мужского пола, заслуживающее такой оценки, — подумал было об этом месте для своей племянницы. «Но, — сказал он себе, — никто другой в деревне все равно не справится с этими обязанностями, а герцогиня настолько умна, что и сама догадается ее пригласить». Впрочем, против этого плана можно было выдвинуть одно существенное возражение: достойна ли была служить лектрисой у столь знатной дамы девчонка, взятая из воспитательного дома.
Уже две недели Отмар и его жена переживали муки, которые бывают связаны с осуществлением всякого великого замысла, и вот однажды вечером, когда ждали наконец исчерпывающих сведений о событиях в Вандее[14], почтальон принес в замок номер «Quotidienne», только что полученный из Парижа.
Тщетно г-жа Ансельм надевала одну пару очков поверх другой, — она читала так медленно и так невразумительно, что привела нетерпеливую герцогиню в совершенное отчаяние.
Госпожа Ансельм была слишком себе на уме, чтобы хорошо читать. В этом занятии она видела лишнюю неприятную обязанность, которая могла свалиться на нее, не увеличивая ни на одно су ее жалованья. Рассуждение это как будто было правильным, а все-таки эта ловкая женщина жестоко просчиталась. Сколько раз бранила она себя впоследствии за то, что поддалась внушению лени!
Во время этого ужасающего чтения герцогиня вдруг воскликнула:'
— Ламьель! Скажите, чтобы сейчас же запрягали лошадей и ехали в деревню за маленькой Ламьель, девочкой Отмаров. Пусть с ней приедет дядя или тетка.
Через два часа Ламьель, наряженная в воскресное платье, уже была в замке. Сначала она читала дурно, но с такой очаровательной грацией, что заставила герцогиню забыть об интересных известиях из Вандеи. Ее прелестные лукавые глазки загорались от усердия, когда она читала восторженные фразы «Quotidienne». «У этой девочки благонамеренный образ мыслей», — подумала герцогиня, и когда в одиннадцать часов Ламьель и ее дядя простились со знатной госпожой, последняя уже прочно утвердилась в мысли взять Ламьель к себе на службу.
Однако г-жа Отмар и слышать не хотела о том, чтобы Ламьель, девушка уже взрослая и очень бойкая, возвращалась из замка домой в девять или десять часов вечера.
Тут начались весьма сложные переговоры, тянувшиеся больше трех недель. Этой отсрочки было достаточно, чтобы довольно смутное поначалу желание герцогини пригласить Ламьель в замок для чтения «Quotidienne» перешло в настоящую страсть. После бесконечных обсуждений, способных отлично обрисовать нормандский склад ума, столь совершенные образцы которого мы встречаем в Париже, но рискующих показаться благосклонному читателю слишком растянутыми, обе стороны сошлись на том, что Ламьель будет ночевать в комнате г-жи Ансельм, имевшей честь примыкать к покоям самой герцогини. Это последнее обстоятельство вполне успокаивало опасения г-жи Отмар и особенно льстило ее тщеславию, но вместе с тем и чрезвычайно смутило ее.
— Ты только подумай, — говорила она мужу, когда все уже казалось решенным, — чего злые языки в Карвиле не наплетут по этому поводу! Они обязательно скажут, что наша племянница пошла в горничные! А твой племянник-якобинец, который наговорил про нас столько ужасов, опять начнет надеяться на наследство.
Эти щепетильные соображения чуть не расстроили всего дела, так как герцогиня, со своей стороны, считала, что поступить к ней на службу — неслыханная честь для племянницы школьного учителя, и слегка намекнула на это г-же Отмар. Деревенская кумушка тотчас же сделала знатной даме глубокий реверанс и удалилась, не дав никакого ответа.
— Вот она, революция! — воскликнула вне себя герцогиня. — Как бы мы ни тщились ее избежать, она осаждает нас со всех сторон и заражает своим духом даже тех, кто обязан нам своим счастьем!
Эта мысль преисполнила ее негодования, скорби и страха. На следующее утро, после почти бессонной ночи, она приказала вызвать добряка Отмара, чтобы задать ему головомойку, но была еще более поражена, когда учитель, совершенно подавленный, теребя в руках свою шляпу — настолько перепуган он был данным ему поручением, — объявил ей, что по зрелом размышлении семья решила отклонить от себя высокую честь, которую герцогиня намеревалась ей оказать, так как у Ламьель слишком слабая грудь.
Ответ на это дерзкое заявление был заимствован из «Баязета»; он состоял из одного слова:
— Ступайте![15]
Герцогиня хотела закончить это дело, не заикаясь о нем кюре Дюсайару: ловкий священник отличался необыкновенно глубоким умом, но из-за этого зачастую впадал в непростительный порок, а именно: позволял себе иной раз резкие ответы на слишком уж нелепые возражения. «И это тоже, — говорила себе герцогиня, — было бы до восемьдесят девятого года немыслимым». Поэтому она, насколько возможно, избегала говорить с кюре о серьезных вещах. Иногда даже г-жа де Миоссан пробовала приглашать Дюсайара к обеду и при этом обращаться к нему для соблюдения вежливости лишь с двумя словами: один раз, когда он входил, другой раз — при прощании. Такие претензии лишь забавляли умного кюре, и он терпеливо ждал, когда понадобится герцогине. В припадке гнева на школьного учителя она приказала немедленно вызвать Дюсайара, и ей даже не пришло в голову, что лучше было бы пригласить его к обеду и заговорить с ним о Ламьель лишь за десертом.
14
15