Плита была холодной – нигде ни кастрюли, ни пищи; я открыла холодильник: там тоже было пусто. Единственные слова, которые я услышала от нее в тот вечер, были о том, что, мол, никакой еды нету, пост, сегодня. Я легла в постель. Вскоре в спальню вошла Юли, сбросила туфли, встала на диван и сняла с верхней полки мои подсвечники. Свеча была лишь в одном из них – та синяя витая свеча, наполовину сгоревшая, которую мы зажигали в день твоих именин; в остальные подсвечники Юли сунула обыкновенные кухонные свечи, зажгла их все, поставила на подоконник и вышла. Зазвонил телефон в соседней комнате; Юли сняла трубку и сразу же положила ее на рычаг, потом я услышала щелчок: она выдернула из розетки телефонный шнур. Свечи отбрасывали на стены какие-то мягкие, домашние тени; я вытащила из-под головы подушку и закрыла ею себе глаза. Но теперь я видела свет изнутри, под веками; я видела сразу две картины: себя, делающую обязательное упражнение со свечой, за мной Пипи, Хелла, дальше Петер Папп и Шуци; мы ходим по кругу, будто детсадовская группа каких-то гигантских малышей, у каждого в руках свеча, и Ваня командует; «Сосредоточьтесь, прошу вас, сосредоточьтесь! Держите свечу без напряжения, не закрывайте огонь, раз-два, раз-два, двигайтесь не спеша, естественно…» – и мы ходим, как лошади, вращающие колесо, все по кругу, по кругу, Пипи время от времени шепчет мне на ухо всякие гадости. На второй картине я вижу Ангелу: она открывает мне дверь вашей квартиры, и мне бросается в глаза, что в прихожей, на радиаторах, всюду горят маленькие красные свечки, все это выглядит, как Tedeum,[37] в холле тоже горят цветные шары из воска, ты смеешься и мимоходом обнимаешь Ангелу за плечи, словно любящий отец, гордый за своего удачного ребенка. Ангела танцует вокруг меня, танцует и хлопает в ладоши, на столе целая гора цветов; в зыбком сумраке раздается шелест крыльев, и на плечо Ангеле садится синий попугай. Теперь я вижу и клетку с открытой дверцей, через которую он выбрался наружу, ту самую клетку, в форме лютни, в которой Ангела когда-то давно, ранним майским утром, увозила зеленую птицу.
«Дорогуша моя, – говорит Ангела, – милочка моя», – и вся светится лаской и любовью; она и сама теперь похожа на ласковый огонек свечи; взяв меня за руку, она тянет меня за собой, я послушно иду, непринужденно и звонко смеюсь – так смеются, приходя к лучшим подругам, – все мне здесь нравится: комната, портреты Ангелы по стенам, балкон, цветы, дверные ручки – словом, все; горячие пальцы Ангелы сжимают мою холодную руку – если б она чуть-чуть сдвинула пальцы, она нащупала бы у меня на ладони рубец от тесака. Не зажигая электричества, Ангела вносит на блюде жареную индейку с коричнево-красной хрустящей корочкой, с большими розовыми картофелинами по краям блюда; у тебя в руках блестит серебряный разделочный нож. «Ах, – радостно кричу я, – ах, как вкусно, ах, я так проголодалась!»; ты смотришь на меня: много времени проводя в театре, ты научился различать естественную речь и лицедейство – но вот ты уже улыбаешься, ты мне поверил, да и как мне не поверить, когда я такая счастливая; я закатываю рукава, чтобы не мешали в еде, и радостно ем индейку, картофелем рисую усы себе и Ангеле – и ты не подозреваешь, что когда я встаю из-за стола и шутливо кланяюсь до земли, а потом беру в руки по подсвечнику и подымаю их вверх, – то меня так и подмывает швырнуть один из них на твой письменный стол, заваленный книгами и бумагами, а другой – в Ангелу, чтобы иллюминация была совсем полной.
После ужина Ангела, напевая, варит в кухне кофе, ей вспоминается «Витязь Янош», и она кричит мне, что ведь так и проболела и не видела меня в роли Илушки; я лечу на кухню, хватаю висящие там тряпки, две из них накидываю себе на плечи, одну повязываю на пояс – это передник, – и внезапно превращаюсь в крестьянскую девочку. Вы оба становитесь серьезными: когда я играю, все становятся серьезными; а я уже напеваю, стоя на коленях перед голубым персидским ковром, полощу и выкручиваю четвертую тряпку. Ангела молитвенно складывает руки, с восторгом глядя на меня, потом опять начинает смеяться, и у нее выступают на глазах слезы, потому что эта девочка, что стоит на коленях и погружает белье в синюю воду ковра, – это уже не я; перевоплощение столь совершенно, что Ангела не выдерживает: аплодирует, танцует, бросается целовать меня; и ты тоже смеешься, потому что в комнате у вас в самом деле стирает белье чужая девочка, забавная, серьезненькая девочка, которая тонким детским сопрано жалобно ноет о том, что у бедной сиротки нет ни матери, ни отца и некому ее пожалеть и приласкать. Я пою и думаю про манную кашу, про лань, про стадо, про туфли тети Ирмы, про самые разные вещи – и в конце концов про отца: он стоит передо мной, края его пиджака подшиты репсовой лентой, чтоб не было видно бахромы, а рядом с ним – матушка, она осматривает его и заботливо спрашивает о чем-то, отец улыбается в ответ – а я, увидев эту улыбку, прячусь в дровяном сарайчике, кладу голову на чурбачок, на котором обычно колют дрова, – мне тяжело и больно, потому что репсовая лента выглядит ужасно, ужасно, я даже предположить не могла, пришивая ее, что это будет такой кошмар. Слышится голос отца: он хвалит меня, что я так хорошо шью. «Где она?» – спрашивает отец, и они соглашаются, что я, наверное, у Амбруша или у Карасихи; а я сижу на земле и указательным пальцем с задубевшей кожей рисую круги на опилках.