Завершив свой номер, я поднимаюсь с пола; на мне все еще костюм Илушки, сделанный из кухонных тряпок, ко я уже снова – я. Я смеюсь, и вы тоже смеетесь, Ангела вытирает платочком глаза и нос – так она счастлива. А меня вдруг охватывает злость, что ей так весело; попугая снова сидит у нее на плече и что-то лопочет, бирюзовые перья кажутся еще наряднее рядом с ее черными локонами. Ничего, сейчас будет расплата за удовольствие; Я швыряю наземь тряпки, поворачиваюсь к вам лицом, становлюсь высокой и, слегка ссутулившись, кладу левую руку в карман; выпячиваю нижнюю челюсть. Я уже не женщина, я – мужчина. Ангела перестает смеяться, смотрит на меня во все глаза. Ангела знает, что на мне сейчас черный костюм и жемчужно-серый галстук. Ангела видит и белый шарф, который я снимаю с шеи, входя в комнату! и видит себя, выбегающую из детской. «Как дела, Анги?» – раздается из моего рта чужой голос, густой, приятный, немного певучий, и Ангела, вскрикнув, поднимает руки к глазам, из-под пальцев у нее льются слезы. Ты даешь ей платок, но ее теперь не успокоить; испорчен такой замечательный вечер: Ангела безутешна. Она оплакивает дядю Доми, хотя кругом горят рождественские свечи и запах индейки смешивается с запахом кофе; среди огней и запахов стоит дядя Доми – но его здесь нет: это я стою вместо него, снова уже я, и Ангела плачет у тебя на плече: «Ах, папочка, папочка!»
Собираясь домой, я чувствую, что она теперь любит меня сильнее, чем когда-либо прежде; еще бы: стоит мне поднять глаза, как дядя Доми снова здесь, в комнате. Она сжимает мне руки, трется заплаканным лицом о мое плечо, лепечет, что хочет всегда, всегда, как можно чаще видеть меня. Ее красивые губы и веки припухли от слез. «Прекрасный был вечер», – говорю я и благодарю ее за вкусный ужин.
11
Старик поел. Он подходит к колодцу, полощет судки; я сижу будто не видя его – чтобы не смущать. Он направляется к воротам, лейка и судки звякают в такт шагам. Бедный старикан – у него, видно, отстают на ботинках подошвы: он постоянно цепляет ими за землю. Я думаю, что счастливей всего я была в тот день, когда ты позвал меня с собой покупать обувь.
Неправда, что первое время я на тебя и смотреть не хотела. Я всегда все рассматриваю: помещения, предметы, людей, – даже помимо своей воли. У Хеллы и у Пипи тоже есть такая привычка. Я так изучила твое лицо, все твое тело, что могла бы слепить тебя из этой вот глины. Когда мы с тобой расставались на улице и ты направлялся домой, я всегда оборачивалась тебе вслед, следя за ритмом твоих шагов. Однажды, еще в самом начале, когда ты пришел в театре ко мне в уборную, на зеленом галстуке у тебя было маленькое пятно: оно очень смущало тебя, и ты все время пытался закрыть его рукой; а как-то ты неловко садился в такси и на лбу у тебя был синяк. В театре я то и дело украдкой смотрела на дверь: идешь ли ты уже? Хелла, великая сплетница, даже пожарного оповестила о том, что я в тебя влюблена – еще когда я не любила тебя, а лишь издала, когда ты наконец скажешь то, что хочешь сказать. С тобой я вела себя как умная и добрая сестра: расспрашивала тебя об Ангеле – а сама в это время пыталась понять, догадываешься ли ты, что ходишь сюда так часто только из-за меня, или, может быть, тебе нужно помочь догадаться? Одной половиной сердца я ликовала, что тебе пришлось солгать Ангеле, чтобы снова прийти в театр; а другой испытывала злобу, отвращение к тебе за то, что ты спишь с ней в одной постели, пьешь из одного с ней стакана, купаешься в той же ванне. Я ненавидела тебя, думая о том, что дома ты, наверное, называешь ее каким-нибудь ласковым, лишь вам двоим известным именем и когда-нибудь, когда наши с ней образы сольются в памяти твоего тела, ты, забывшись, так назовешь и меня; но в то же время я мечтала об этом: ведь тогда я буду уверена, что отняла тебя у Ангелы.