«Это вас зовут Эстер?» – спросил Вельтнер Ангелу. Тогда я оттолкнула с пути и его и Ангелу и рванула дверь.
19
Невдалеке что-то блестит. Десять филлеров. Монетка втоптана была в землю, дождь вымыл ее на свет божий. Наверное, какой-нибудь мальчишка положил ее на трамвайный рельс: она расплющилась, знаков почти не видно. Дома, в детстве, ребята просверливали такие монеты и вешали на шнурке на шею; только я откладывала их и потом ими расплачивалась в хлебной лавке: дядя Чак плохо видел. Ангела никогда не умела обращаться с деньгами; Ангела до сих пор не понимает, в чем различие между пенге и форинтом.
Шел снег; я смотрела на крутящиеся снежинки, а не на тебя, стоящего с медвежьей маской на голове, и думала о том, что в детском доме вчера было слишком жарко. Теперь ты можешь уйти от Ангелы, сказал ты, вчерашний день был нужен, чтобы убедиться: что-то ей останется, какая-то иллюзия дома, когда ты уйдешь от нее. Эти сорок восемь сирот, детдом, эта работа, которую она так любит, – все это как-нибудь поможет ей перенести удар. Ведь Ангела одна не сможет жить, Ангела рассыплется, если о ней не заботиться, если никто не будет ее любить и лелеять. Я сняла с твоей головы медвежью маску, надела на себя; из-под нее болтались мои косички. Я села на ковер и снизу смотрела на тебя; за твоей спиной, в окне, кружился снег, а перед тобой сидела я, в брюках, с красной лентой в волосах и без лица – на тебя преданными и глупыми глазами смотрел медведь, и лишь в щелях его глаз виднелись мои глаза, по они ничего тебе не говорили; медведь смотрел точь-в-точь как любой другой зверь.
Ангела знает, что такое идеология, слышала я под маской твои слова, – но она не может самостоятельно заполнить бланк прописки, и ты каждый раз составляешь за нее квартальный план, потому что Ангела не умеет ни планировать, ни определять проценты, а когда подходит срок финансового отчета, то и отчет всегда: и прежде и сейчас – приходится писать тебе; видимо; придется писать и впредь, когда твоей женой давным-давно уже буду я. Ты смеялся и курил, голос у тебя был таким, словно ты говорил о милом и беспомощном ребенке. Я же кивала головой и урчала по-медвежьи, для большей убедительности надев еще и лапы; и в то время как, прижимая лапы к груди и кланяясь до земли, благодарила тебя за то, что ты попросил моей руки, – думала, что ведь я о том как раз и мечтаю, чтобы Ангела рассыпалась, превратилась в пыль, чтобы она научилась заполнять бланки, писать отчеты, таскать уголь, голодать, спасаться бегством, – делать все то, что может любой человек, и еще я хочу, чтобы Ангела сгинула и чтобы я даже не слышала о ней больше, будто ее никогда не было.
Ты говорил, что иногда будешь заходить к Ангеле, проверять, достала ли она дров – с нее вполне станется заказать топливо для приюта, а в собственной квартире остаться без кусочка угля, если ты об этом не позаботишься. Тут я сняла маску – ты увидел мое лицо и сам изменился в лице. «Нет, – сказала я и стала наводить порядок на столе. – Очень тронута, но – нет. Ты мне больше нравишься любовником».
Ты не пытался меня больше целовать и вскоре ушел. Ушел раньше, чем обычно; а я думала, что ты пошел подводить баланс приходов и расходов утренника в приюте и писать отчет вместо Ангелы; она за всю жизнь не могла составить ни одной официальной бумаги. Юли была в саду, подметала дорожку; я вышла к ней, повязала ее платок, взяла у нее веник и стала мести сама; со снегом я замела и твои следы. Шел снег, я пела. Юли стояла на лестнице, у входа в кухню, смотрела, как я мету и пою. По твоему лицу она, вероятно, догадалась, что я тебе ответила, и теперь лишь смотрела на меня некоторое время, а потом ушла на кухню: у нее не было сил на меня смотреть. Я думала о том, до чего ты, в сущности, безнравствен с твоим. добрым сердцем, и о том, что в эти минуты, спускаясь с горы, ты про себя тоже называешь меня безнравственной.
На краю бетонного кольца лежат остатки пищи – неопрятная горстка картофеля. Дома, в детстве, такие остатки иногда подкидывали кому-нибудь в ворота, на порог. Считалось, что если человек их коснется, то немедленно нужно отслужить мессу, иначе у него отпадут ногти на руках; такой подарок был признаком того, что к дому подходил враг, – эти подброшенные на порог остатки так и назывались – «порча». Однажды и тетка Карасиха нашла такую кучку рядом со скобой, о которую счищали грязь с сапог; она плакала целый день, осмотрела по очереди своих свиней, потом, что ни час, бежала в хлев, удостовериться, что они еще живы; была зима, приближалось время забоя, и Карасиха очень тревожилась за свиней; Бела в это время тоже болел, но о Беле ей и в голову не пришло беспокоиться. Я соскребла за нее «порчу», сама она к ней боялась и подойти; да и я не посмела коснуться ее руками: соскребла старым веником на лопату и бросила в огонь. Когда Ангела опустила на пол свою авоську, из нее выглянула банка с персиковым вареньем; авоська стояла точно в середине коридора, и я чуть не вскрикнула: «порча». В коридоре пахло ванной, как когда-то в общежитии, и вообще все выглядело так, словно уже было однажды, я словцо видела когда-то эту картину – только не всю, а по частям: безумному лицу тети Илу не хватало лишь мокрого полотенца, Эльза в тени, за ящиком для грязного белья, снова казалась молодой, возле Ангелы был попугай; мы с ней стояли рядом, будто сестры. Сзади сопел Дюрица, перед нами стоял профессор. На табличке написано было: «Не входить». Когда я вошла к тебе, открывшаяся дверь выключила красный свет, лампа погасла.