Профессионал работает без вдoхновения. То есть, попросту говоря, готовность профессионала ко «вхожденью в надмирный канал» постоянна. Отсюда вытекает, что и его «вдохновение» постоянно, но он не знает об этом, ибо не знает обратного. Есть, будь они неладны, кризисы и хандра, есть просто лень, но это вовсе не то, что представляет собой «не-вдохновение».
Однако кто это знает, тот знает и так, а кто не знает, тому и знать это не надо. Вот поэтому я и убрал главу из своего Трактата, разъясняющую взаимодействие (the interaction) Великой Силы Инерции и механизмов «не-вдохновения». Ведь Б надо объяснить через А, то есть через «вдохновение». Но как объяснить само А? Это напоминает анекдот об ананасах и эскимосах. Ананасы, привезенные эскимосам некой филантропической организацией, конечно, незамедлительно достались вождю. Когда экзотические продукты были им съедены, вождь созвал соплеменников на краткую культуртреггерскую лекцию, чтобы дать им, хотя бы ретроспективно, некоторое представление, каким же был вкус плодов. Но познанная им флора была явно беспрецедентна. Вождь не мог найти ни один подходящий объект для сравнения. «Это — как мясо?» — взялась разноголосо подсказывать взволнованная аудитория. «Нет». — «Это — как рыба?» — «Нет». — «Это, возможно, как огненная вода?» — «Нет, нет и нет». — «Как что же — это?!» — взвыли самые пытливые. — «Это… — напрягся добросовестный просветитель, — это… это, как make love!!!» (Разумеется, был использован местный ненормативный фразеологизм.)
Я писал свой Трактат счастливо, безо всяких «зачем». Я отлично знал, что никому, кроме меня, он не нужен. Я знал также и то, что самим писанием этого Трактата я стремительно укорачиваю дни своей жизни. На моих глазах они стремительно и безвозвратно перетекали в стопку бумаги, словно присыпанной прахом и пеплом — бумаги, тяжелой от тщетной тяжести земных слов.
И я знал, что где-то на верхушке этой стопы иссякнет моя жизнь.
Но я был весел. Я только просил неведомое мне начальство не пресекать мою жизнь раньше, чем я закончу Трактат. Я был весел. И я смеялся в душе над теми, кого тревожит вопрос «зачем». Ведь этот законный вопрос можно с равной степенью правоты поставить перед глаголом «есть», «пить», «спать», «испражняться», «заниматься любовью» — то есть перед любым глаголом действия, включая сакральный глаголец «жить». Однако средний обладатель того, что я условился называть Гастер, ставит это вопросительное словцо большей частью там, где дело касается, не дай бог, души, или, еще скандальнее, мозга, не работающего впрямую на благоденствие Гастера. Деятельность этих субстанций во «внеутилитарном» применении расценивается как дурь и преступность, и если как-то и где-то «легализовывается», то это лишь потому, что социальный организм не здесь, так где-то, не мытьем так катаньем, все равно приспосабливает продукцию «горних сфер» под свой законодательный Гастер. Вышеозначенный вопрос «зачем?» произносят, впрочем, самые либеральные, — то есть те, кто видят в искусстве не преступность, а невинную декоративность, работающую, однако, на потребности того же Гастера (например, утонченно щекочущую его пресыщенный аппетит). Я знал лишь двух людей на земле, которые отлично понимали, что искусство — это единственный буфер, единственный и незаменимый, защищающий «венец природы», созданный «по образу и подобию» (кого), от их природной интенции сожрать ближнего своего, как это непременно бы сделал паук в банке. А кто эти двое, знающие про буфер? Один человек — я сам, второго сожрали еще в ХIII веке.
Странная закономерность: чем лучше шли мои дела внутри, тем хуже они обычно становились снаружи, и наоборот. На местной подстанции случилась авария. Наша часть города вынуждена была по вечерам сидеть без света, что привело к серьезным последствиям. Я стал писать при свечах, освещение коих не прибавило оптимизма моему Трактату и здоровья моему слабому зрению. Целые дома, лишенные возможности смотреть телевизор, впали в анабиоз, в массовую депрессию, что привело к невиданному доселе взлету некоторых узкоспециализированных фармакологических компаний.