© The British Library
Полномасштабная война России с Украиной серьезнейшим образом изменила российский культурный ландшафт: интеллектуальное и художественное сообщества были поставлены перед выбором — продолжать работать в условиях фактически военной цензуры в РФ или отправиться в эмиграцию. Уже очевидно, что отъезд деятелей культуры из России после 24 февраля 2022 года стал самым значительным по масштабу после эмиграции времен Гражданской войны, превысив объемы второй и третьей волн «культурной» эмиграции. В этих условиях редакция Кольты считала необходимым предоставить слово тем, кто продолжил работу внутри страны. Сегодня мы публикуем тексты тексты авторов, живущих вне РФ и рефлексирующих свой опыт.
Я бы хотела начать с призыва, в первую очередь к себе, о моратории на метафоры в духе «наша мама ∗бнулась, но это не повод от нее отказываться» . Мне все же как профессиональному метафористу кажется, что точнее было бы говорить о том, как ощущает себя человек, обнаруживший себя в родстве с маньяком-убийцей и пытателем: в этой ситуации, как я могу судить, гораздо меньше сакраментального, и тут единственный ясный путь — пресечь аллегорическую работу по сентиментализации коллективного тела и опыта. Гораздо точнее, прозрачнее и эффективнее говорить о конкретном себе, о конкретных людях, конкретных ситуациях.
Вполне конкретная я не ощущаю себя в силах увидеть букву Z на зданиях Петербурга: у этой невозможности есть обратная сторона — я могу туда не ехать. Я могу и выбираю жить жизнью человека вне себя: вне своего языка, габитуса, наиболее развитой идентичности. За возможность не видеть букву Z я плачу очень острым проживанием отдельности — в частности, отдельности, отделенности и отдаленности от того, где себя, к несчастью, в очередной раз обнаружил мой народ, — но поскольку я выбрала начать отделяться в 22 года, то эти последние 25 лет в лимбе, пока я писала свой адрес «Петербург–Беркли», можно считать дивным, невероятным даром богов. Все это время у меня была возможность заниматься в архивах Петербурга работой по искусству людей, уничтоженных этим государством в сложном взаимодействии с этим народом. Речь идет об очень отдельных людях, я бы сказала, Иных — например, о Данииле Хармсе или Сергее Рудакове.
Последняя декада жизни Хармса была вся об отделении себя от потока, процесса, толпы на Проспекте Красных Зорь и сосредоточении на своей опять же работе по искусству — тут он не слишком отличается от, скажем, Поплавского или Перелешина. Мне — отдельной — очень некомфортно не бывать в любимом городе, но зато я не вижу его лицо искаженным и оскверненным. Это значительная привилегия ухода, самоотделения.
При этом я лелею связи с людьми внутри этого города — связи хрупкие и даже болезненные. Эти — отдельные — люди, а никакой не воображаемый и непостижимый для меня народ есть предмет постоянной заботы и тоски, разлука с ними — это тоже плата за роскошь не видеть букву Z во плоти. То есть речь о постоянной конфликтной работе отделения и поддержания связи одновременно.
В моем случае также ощущается реактуализация опыта предыдущих поколений и случаев «бегущих» — не по волнам, а по гораздо менее романтичным институциям и ситуациям эмиграции. Начиная, допустим, с Герцена и его сподвижников, можно отслеживать их попытки отвечать на вопрос: «Что можно делать снаружи, вне себя?» Можно уточнять понимание себя, например, как социального существа, у которого есть выбор: выбор не быть там, где ты можешь оказаться в ситуации цензуры, то есть извращения своего права на устраивающее тебя высказывание. Пережив с мерзкого февраля несколько моментов, где мне предлагалось придержать язык ради публикации в российских медиа, я была удивлена, каким огромным событием, испытанием для всего моего устройства является попытка играть по чьим-либо правилам, «да» и «нет» не говорить — то есть, конечно, слово «война» не говорить. Сама идея, что тебе могут предлагать не говорить выбранное тобой, нужное тебе сейчас слово, очень резко разбудила во мне понимание, что наступила эпоха очень неприятного выбора.
Тут я задумываюсь, хочется ли мне сказать что-нибудь трогательное об изгнании-как-послании, об особой функции и предназначении отщепенцев, об особых групповых или партийных возможностях и обязанностях — вроде все же ничего не скажешь. Вероятно, если бы сегодня я выбирала себе тотемного зверя среди беженцев-творцов — им был бы Илья Зданевич, человек напряженно прислушавшийся к окружившим его обстоятельствам, новым городам и языкам, но при этом продолживший гнуть свою невероятно причудливую, особую линию. Сегодня эмиграция для меня — в значительной степени сопротивление соблазну коллективных услад или коллективных ламентаций. Тем неприемлемее кажутся попытки мира определять меня по национальному признаку-призраку: для меня эмиграция — это возможность выбирать, с кем ты хочешь иметь фрагментарную, точечную общность (если вообще хочешь): с Тэффи или Георгадзе, или Гнедич хочу, с Инбер или с Кетлинской — не особенно. Когда меня спрашивают сейчас на фестивалях: «Как себя чувствует русский поэт сегодня? Что должен делать русский поэт сегодня?» — это меня обескураживает. Чувствует себя хреново, но точно ничего не должен — я вообще против мобилизации, скорее за дезертирство как идею. Мой любимый фильм — «Фанфан-Тюльпан». Я хочу бежать уже от этой функции — представлять нацию, национализм мне тяжек и жутковат, как все, что происходит хором.