Даже позднее, когда мы оба начали много пить, было хорошо — пить, чувствовать опьянение и сопрягаться всячески и повсюду — на полу, на столе, под столом, даже стоя в шкафу где-то на вечеринке. Ни одной посторонней мысли — только обладать ею постоянно, иметь ее всю и отдавать целиком себя по-всякому и везде, и всегда, и во веки веков аминь. Выпивка, смех и любовь — хорошая жизнь. Даже женитьба ее не портила. По крайней мере, какое-то время.
Любил ли я ее в тот день, о котором рассказываю? Любовь. Нет, это была не любовь. Не ненависть и даже не ревность.
Что означают эти старые слова? Чувства? А существовала ли когда-нибудь такая вещь, как чувства? Если да, то у нынешних людей их стало гораздо меньше. Актеры Мерлина могли изобразить пятнадцать стандартных чувств друг к другу, ни единого настоящего чувства не испытывая.
Нет, моим единственным „чувством“ было ощущение внезапного возвращения к жизни. Особое чувство пробуждения, как ночью, когда вдруг зазвонит телефон. И еще всепоглощающее любопытство. Мне требовалось знать. Если Мерлин „познал“ мою жену, мне требовалось познать это его „познание“.
Зачем? Не знаю. Это я тебя спрашиваю. Именно это я и хочу у тебя узнать. Не зная этого, я не смогу понять, почему я сделал то, что сделал. Однако тогда впервые за много лет я точно знал, что делать. Я послал за Элджином.
Элджин вызову удивился и еще больше удивился, увидев меня. Никаких бутылок, никакой выпивки, никакой дремоты, никакого телевизора, никакого расхаживания взад-вперед с руками в карманах, а только спокойствие и внимательность.
— Садись, Элджин.
— Да, сэр.
Мы уселись в сделанные еще рабами кресла. В то лето, насколько я помню, Элджин водил экскурсии, и на нем все еще была его форма гида с гербом Бель-Айла на нагрудном кармане — ливрея, которую никто из домашних слуг никогда не носил, но которая, согласно представлениям моего деда, должна была разом удовлетворять потребность туристов и в профессиональном экскурсоводе, и в лицезрении настоящего южного дворецкого.
Выражение лица Элджина не изменилось. Единственное, в чем выражалось его изумление, так это в том, что он не спускал с меня настороженных глаз, хотя сидел вполоборота, вытягивая шею, словно плохо слышал.
— Элджин, я хочу попросить тебя об одном одолжении.
— Да, сэр.
— Дело несложное. Единственное условие, чтобы ты выполнил просьбу без объяснения ее причины. Согласен?
— Да, сэр, — не моргнув глазом, ответил Элджин. — Даже если это безнравственно или противозаконно. — Легкая улыбка. — Вы же знаете, я проторопюсь сделать все, что бы вы ни попросили.
Элджин учился на последнем курсе Эм-Ай-Ти и считал, что у него есть по крайней мере две причины испытывать ко мне благодарность, хотя я-то едва ли стал бы полагаться только на благодарность — сомнительное, двусмысленное чувство, если оно вообще существует. К тому же я мало что для него сделал — так, мелкие одолжения либерала, абсолютно естественные для дающего, если не для принимающего, в результате которых одному польза, другому моральное удовлетворение, причем и то, и другое совершенно непропорционально затраченным усилиям. В этом одно из достоинств 60-х — можно было сделать сущий пустяк, а казалось, будто своротил гору. Мы купались в ощущении собственной добродетели и в том, что мы принимали за благодарность. Может, поэтому все так быстро и закончилось? Кто в состоянии терпеть в себе чувство благодарности?
Я помог ему получить стипендию, что было очень просто, учитывая, что лучшие университеты облазили все помойки в поисках хоть какого-нибудь цветного, способного читать, не водя пальцем по строчкам, тогда как Элджин лучшим из класса закончил школу и получил премию штата по науке за свою работу, в которой продемонстрировал спин электрона (которого я никогда даже не мог себе представить).
Элджин был умен и хорошо образован. Элджин умел читать и писать лучше большинства белых. И все же. Все же он продолжал изъясняться будто с кашей во рту и говорить „друшлак“ вместо „дуршлаг“, „простынь“ вместо „простыня“ и „протвинь“ вместо „противень“.
Он был стройным, но крепко сложенным юношей с розовато-коричневой кожей, узким сосредоточенным лицом и короткой стрижкой, не африканского, а, скорее, армейского фасона, что делало его похожим на юного республиканца. Впрочем, в последнее время он напускал на себя хмуро-придирчивую манеру держаться, которая меня несколько раздражала, как она раздражает меня в определенного склада ученых, которые не удосуживаются узнать то, чего не знают, а потому свой скепсис направляют на туда, куда следует. Элджин был из таких. Казалось, он в мгновение ока превратился из луизианского пацана, игравшего в шарики под персидской сиренью, в горделивого выпускника Эм-Ай-Ти, одним прыжком преодолев не только весь Юг США, но и историческое время. Хотя, возможно, он понимал, что делает, перемахнув с хлопкового поля к полю квантовому, и сознательно старался не задерживаться посередине.