Тем самым власть ставила крестьянина в ситуацию сложного психологического выбора. Этот выбор не являлся одномоментным, осуществлять его крестьянину приходилось практически ежедневно, в процессе повседневной жизни. Сталинское государство, в свою очередь, словно подталкивая индивида по ступенькам этой невидимой, состоящей из череды повседневных решений лестницы, способствовало тому, чтобы крестьянин дал приемлемый для власти ответ. Можно обозначить несколько граней такого индивидуального выбора. Во-первых, крестьянин был волен принимать или отвергать информацию, предлагаемую пропагандой. Однако последнее служило индикатором явной нелояльности советской общественно-политической системе. В этом случае человек рисковал стать жертвой карательной политики государства, быть насильственно удаленным из мира деревни, поставить под угрозу благополучие себя и своих близких. Другая грань выбора заключалась в том, что именно выбирать из идей, звучавших в агитационных материалах. Здесь крестьянство Русского Севера продемонстрировало изрядную избирательность. Так, на рубеже 1920-х — 1930-х годов из двух составляющих пропагандистского концепта коллективизации большей поддержкой пользовалась «классовая» составляющая, поскольку она позволяла крестьянам бороться за свою жизнь и благосостояние среди хаоса будней «великого перелома». В середине 1930-х годов оказались востребованы идеи ударничества, ставшего механизмом социальной мобильности крестьянства. Репрессивная пропаганда также находила свою аудиторию среди жителей села, поскольку могла выступать в качестве инструмента регулирования внутренних конфликтов в деревне. Разумеется, крестьянин чаще поддерживал те пропагандистские концепты, которые в той или иной степени соответствовали его потребностям. Все дело в том, что власть создавала условия, подкреплявшие пропагандистские лозунги и соответствующие этим потребностям индивида. Крестьянину нужно было сделать лишь правильный выбор. Наконец, еще одна грань выбора — как именно использовать полученную информацию. Крестьянин мог интерпретировать ее, пересказав как похабный анекдот своему собрату по деревне, подвергая себя тем самым риску, отмеченному выше. Крестьянин также мог просто поднять руку, голосуя на деревенском собрании и таким образом продемонстрировать свою лояльность власти. А мог и проявить активность, например, взяв повышенные обязательства в соцсоревновании или написав «письмо во власть» о «вредительстве» в своем колхозе. Выбор, как поступать, оставался за индивидом, но вообще-то власть поощряла подобную активность. Таким образом, шаг за шагом создавались условия для участия крестьянина в повседневных практиках власти. Характер политической коммуникации в 1930-е годы в целом служил подобного рода интеграции индивида и власти.
Здесь уместно задуматься над вопросом, как подобная коммуникация меняла личность самого крестьянина? Не следует, переоценивая адаптивные возможности крестьянства, полагать, что оно, сумев приспособить государственную политику под свои нужды, само осталось прежним. Соучастие в деятельности государства не происходило для индивида бесследно. Становясь частью колхозного сообщества, трудясь в сфере общественного производства, принимая участие в стахановском движении, поддерживая различные акции государства (выборы в советы, соцсоревнование, репрессии), крестьянин начинал иначе, чем прежде, осознавать свое место в обществе.