Она была первой в деревне!
И когда она уезжала на свадьбу, ехали они все вместе, и — какое столпление экипажей с солдатами на козлах — их автомобиль с шофером с унтер-офицерскими нашивками, высокий брэк запряженный «тэндем» драгунского полка, их бывший уланский четверик, кабриолет гусар и лихая тройка донцов, и сколько еще скромных еврейских балагул стояли на обычно пустынном, мощеном большими камнями станционном дворе. Еще бы! Провожали дивизионную барышню!
Полковые дамы надели лучшие платья. Полковые цвета были на их шляпах и лентах. Маленькая платформа едва могла вместить всех приехавших проводить. Молодые корнеты примчали верхом, сделав для этого основательный пробег. Уланы прислали свой хор трубачей. Из соседнего местечка привезли шампанское. Их купе, когда пришел поезд, засыпали цветами: букеты, связки, пучки, и в длинной тонкой рюмочке болезненная орхидея, подарок соседа помещика-поляка.
Поезд задержали вместо обычных двух минут на целых десять — и звуки их полкового уланского марша и крики ура офицеров и дам ее проводили. И долго мотались в воздухе платки и фуражки.
Это было ее последнее воспоминание, последнее впечатление от ее милого Захолустного Штаба. — Станция Ровеньки, полная нарядных дам и офицеров, масса экипажей, шампанское, крики ура и цветы…. цветы… цветы… Она смеется и плачет на груди у матери, и папочка, стоит у окна купе и с его серых глаз к седым усам катятся слезы.
Такою запомнилась ей станция Ровеньки… Такою, или с мамочкой и денщиком на перроне и автомобилем на дворе.
Поезд пришел без опоздания, в пять часов утра. Было свежее, душистое весеннее утро. Во всю цвела вокруг станции белая акация и ее запах одурял. На перроне, кроме дежурного по станции — никого. Вагонный проводник любезно взял ее небольшой баул. Она выглянула на двор. Автомобиля не было.
Стратегическое шоссе, окаймленное круглыми яблонями-кислицами в белом цвету, прямою лентою уходило между ярко-зеленых, подернутых туманною дымкою полей и упиралось в сосновые леса.
Она вышла на крыльцо и постояла, осматриваясь.
Легкий ветерок развевал ленты ее шляпы и после безсонной ночи освежал ее лицо. Голубое небо, где простерлись нежные перистые облака, показалось Валентине Петровне холодным, безразличным и скучным.
Она прошла на станцию. Дежурный ушел к себе досыпать недоспанное — движение здесь было редкое. В телеграфной комнате постукивал лениво аппарат. Телеграфист, накрывшись черною шинелью, спал на лавке. Весовщик, старый служащий, узнал Валентину Петровну и подошел к ней.
— Ваше Превосходительство ожидаете машину? — сказал он.
— Нет… я не предупредила, что еду.
— Навряд ли пришлют… Папаша ваш не совсем здоров… Новый начальник приехали…
— Да, я знаю… Не слыхали, как теперь отец?
— Не могу знать-с….
— Что же мне делать? Мне надо ехать в Захолустный Штаб.
— Позвольте, я сбегаю в местечко, у жида лошадей вам достану.
— Ах, пожалуйста!
Час тревожного, жуткого ожидания… Она давно не имела из дома писем. Последнее было на Пасхе. Мать писала, что отец получил "синий пакет" — его увольняли в отставку по предельному возрасту. Тогда в своем увлечении прогулками и… Портосом…. Она не подумала о всем значении этого…. Она не читала "Русского Инвалида". Она просмотрела его отставку…. Как скоро… И как все переменилось.
Гремя железными шинами подкатила раскрытая тяжелая балагула, запряженная парою кляч. Жид в длинном лапсердаке щелкал бичем по камням…
Балованная дивизионная барышня тащилась в «свой» штаб целых восемь часов, потряхиваясь на неудобном сиденьи, как какая-нибудь вахмистерская жена!
ХIII
Она не узнала Захолустного Штаба.
Как все переменилось за эти четыре года, или тогда она на все это смотрела другими глазами?
По дребезжащему, дощатому, низкому мосту без перил переезжали Лабуньку. Она хорошо помнила этот мост. Последний раз в нем было две свежие доски и они ярко сверкали на темно-сером фоне других досок.
Она их сейчас же узнала. Они побурели, потемнели, но все еще отличались от других досок.
Это Лабунька? Такая маленькая, жалкая! Она точно обмелела и высохла за эти годы. Молодой камыш рос по берегам. Как и всегда, растоптан был спуск на водопой и брод. Брод казался ей раньше значительным и опасным — теперь он был жалок. За обрывистым, невысоким берегом тянулся полковой плац. Он был пуст в эти после-полуденные часы. И слава Богу! Никто ее не увидит! Скучными, пыльными и маленькими показались ей завалившиеся и разбитые валы препятствий.
За мостом началось предместье. Сонные, слепые жидовские лавочки. В низине на затоптанном лугу низкие деревянные конюшни. На коновязях стояли гнедые уланские лошади. Навешены были торбы. Люди ушли, остались одни очередные. Они равнодушно смотрели на мерно потрухивающих в пыли лошадей и на высокую балагулу, где сидела нарядная дама в городской шляпке.
Каштаны гарнизонного сада в высоких свечках белых и розовых цветов ей показались маленькими и жидкими. Сирень отцветала, и черные кисти были безжизненно печальны.
Она не узнавала своего милого Захолустного Штаба. В нем не было прежнего оживления.
В прихожей недружелюбно ее встретил чужой денщик.
Все переменилось.
Но больше всего переменилась ее мамочка. Она располнела, и по старушечьи опухли и обвисли внизу ее щеки. Кожа лица была мягка и дрябла и, когда целовала она Валентину Петровну, — поразили мягкость и вялость ее губ. Она была неровно напудрена — и пестрые краски — буровато-желтая, сизая, белая и розовая чередовались на ее лице под седыми, сильно поредевшими волосами. Обнимая Валентину Петровну, мамочка облилась слезами и поспешно увлекла ее в свою комнату.
— Отец не знает, что ты приехала…. Я нарочно ему не говорила. Его надо подготовить. Так все быстро случилось. Так неожиданно. Спасибо, что приехала. Доктор надеется — это пройдет, почти без следа…
Дряблой и мягкой рукой, такой непохожей на былую мамину свежую руку, она гладила щеки Валентины Петровны и заглядывала любовно ей в глаза.
— Я тебя тут устрою…. Мы ведь здесь живем из милости…. Новое начальство приехало… Генерального штаба… Так нам пока позволили занять эти четыре комнатки… Да, строгое начальство. Вишь ты, все у моего Петра Владимировича не так, как надо.
— Как же случилось это?.. — улыбаясь спросила Валентина Петровна. — Я ведь ничего хорошенько не знаю.
Она улыбнулась матери, чтобы успокоить ее, улыбнулась тому, что ее всегда такая заботливая мать, не подумала о том, что шел четвертый час дня, что Валентина Петровна приехала в пять часов утра на станцию и ничего еще не ела.
Старая мамина горничная принесла на подносе кофе, сливки, булочки и масло.
— Ты, может быть, не обедала, роднуша?
— Нет, мама. Но это после… Как он?
— Ты же его знаешь. Служба для него все…. Мои Старо-Пебальгцы… Моя дивизия! Он этим только и жил…..На Пасху…. Как это жестоко делается нашим правительством!.. Не нашли времени лучше, как в такой светлый праздник…. Михаил Александрович — это новый начальник штаба, ты его не знаешь, из пехотных…. приносит вечером пакет и говорит моему Петру Владимировичу: "это, вам — личное". В пакете… — отставка. По предельному возрасту. Вишь ты, кому какое дело, что отцу твоему шестьдесят лет стукнуло! Он бодр был… Еще на шестой неделе верхом выезжал встречать гусарских разведчиков, возвращавшихся с весенней поездки. Таким молодцом… Им нет дела, что Дембовицкий на лошадь никогда не садится. Из автомобиля дивизией командует, или Свиньин… Говорят, такой толстый, что, прости Господи! пузо, как сядет на лошадь, на холку ей перекатывается. Им ничего… А моему Петру Владимировичу — предельный возраст!.. Ну, мой генерал перетерпел…. Ничего не сказал. Вышел ко мне. Я в зале была. Посмотрела на него. Вижу, он покраснел и жила на лбу напружилась. — "Вот, говорит, Марьюшка, и меня погнали… Стар, говорят… Это за сорок лет службы Царю и Родине благодарность. Осенью пряжку рассчитывал получить"… Но ничего. Вечером вышли мы в сад. Погода у нас такая чудная стояла и сирень в этом году необыкновенно цвела. Сидим. Темно уже стало. Защелкали соловьи. Мой генерал все так как-то безпокойно сидит. За ворот хватается. Я спрашиваю его: — что неудобно тебе, Петр Владимирович"? — "Не знаю", — говорит, — Марьюшка, ворот что-то мне тесноват стал"… Ну так и прошло. Ждали мы приказа и кого назначат. Мой генерал уже никуда и ездить не стал. Тут новое стрельбище построили, инженер из дистанции призжал, чтобы, значит, Петр Владимирович осмотрел его и акт подписал. Не подписал. «Пускай», говорит, "другие осматривают". Достал свои старые приказы, где какая благодарность ему, где какие призы его офицеры или уланы взяли и пометки делает. Я-то понимаю — все в нем надежда, что это: не окончательное. Что еще просить можно…. На Высочайшее имя подать… и со мною заговаривает. Вспоминает, как Государь проездом заграницу полк в Ровеньки вызвал и они в четыре часа шестьдесят верст отмахали и Государю представились и как Государь его благодарил. И вижу, по намекам его, по словам, что одна у него мысль. Не может быть, чтобы его выгнали. Говорит мне как-то: — "разве старость порок? Разве от того, что я сорок лет Царю верой и правдой служил — я хуже стал? В 1906-ом году разве не я во всем крае подавил безпорядки. У меня тогда в полку ни красных флагов, ни недовольства…. А помнишь — в 1908 году кругом инфлуэнца на лошадях была — у меня ни в одном полку ее не было".