Да… другие времена.
Та жизнь, которую знала Алечка Лоссовская, ушла безвозвратно. Идет другая жизнь, и в ней нет места Валентине Петровне Тропаревой, как нет места и ее отцу.
Что ж? Может быть, так надо?… Надо и ей другое расписание…
Защитный цвет!
XIX
Да, действительно, Валентине Петровне был нужен "защитный цвет". Точно раздвоилась ее жизнь и стало две души у нее, а потому и два тела, два образа ей было нужно, чтобы хранить свою тайну.
Дома все было так безотрадно грустно. Папочка не поправлялся. Он все более терял память и забывал слова. Без посторонней помощи он не мог обходиться. А между тем новый начальник дивизии, генерал Замбржицкий, косился на то, что незаконно прислуживает отставному денщик. Да и совестно было стеснять его на его квартире. Папочка, как ребенок, никуда не хотел уезжать из Захолустного Штаба, где прошли его лучшие годы. С трудом уговорили его переехать в Вильну и там через знакомых подыскали квартиру. В доме шла неторопливая укладка. Даже Еруслана удалось продать. Купил еврей, поставщик овса, — купил из жалости к "пану генералу, который никогда не брал взяток и аккуратно платил". Все это было унизительно, тяжело и безконечно печально.
В середине июля решено было перебираться на новое место, не жить уже, а доживать свой век, пока Господу Богу угодно будет послать желанную смерть.
Яков Кронидович писал, что и он к середине июля вернется в Петербург. Он не звал Валентину Петровну. Чуткий и деликатный он предоставлял ей решить — ехать-ли ей к нему, или еxaть помогать родителям устраиваться на новом месте. Он и сам готов был приехать в Вильну и чем мог, помочь старикам.
И, конечно, самое лучшее было бы так и сделать — и ухать в Вильно, где оставаться до августа, когда Портос уедет на парфорсные охоты школы, а потом получит какое-либо место вдали от Петербурга, и сладкая рана, им нанесенная, заживет. Все будет забыто… Навсегда… Тайну своего позора она унесет с собою в могилу.
Но как видно, маленькие лоскутки бумаги, исписанные словами любви, разбросанные по полям и лугам, унесенные ветром за тридевять земель, вырастали в ее сердце и множили слова любви, как множится семя в колосе пшеницы. Она была печальна и грустна в доме; покорным тихим голосом разговаривала с матерью, она ходила за отцом, и огонь ее глаз был притушен длинными ресницами всегда полуопущенных век… А в душе ее непрерывно пело что-то восторженный невнятный гимн, полный страсти. Как часто, когда Замбржицкий уезжал на ученье, она входила в залу, тихо опускалась на табурет, перебирала остатки старых девичьиx нот и начинала играть. Медленно и нежно лилась мелодия, точно пела, рассказывая что-то мирное и покойное. Вот становилась громче, слышнее, уже нажаты педали и быстро бегала левая рука по басовым клавишам. В грозную бурю обращалась тихая песня и вдруг стихала, замирая.
— Что это ты играешь, Алечка? — спросит из соседней комнаты мамочка.
— Largo, Генделя.
Резким движением Валентина Петровна отодвигает табурет, поспешно проходит в прихожую, берет зонтик, надевает шляпу — она не может ходить здесь без нее — и идет, куда глаза глядят. Защитный цвет сброшен. Приспущенные веки подняты, и сияют, сияют, сияют громадные глаза цвета морской воды. В них счастье, любовь и страсть.
Как похорошела она за эти дни! В ногах легкость. Точно и у ней, как у ее Ди-ди, на ногах как бы гутаперчевые подушечки, кажется — прыгнуть, распростереть руки — и полетит в голубую высь, к солнцу, в небо, к далеким, невидным днем звездам, к песням жаворонков.
В кармане жакетки последнее, утром полученное письмо Портоса.
Какие слова у него? Кто подсказал ему эти тысячи нежных слов, какие может отыскать только любовь. И каждое коснулось каких-то незримых струн ее души — и стон этих струн поет и поет в ней великую песню любви.
Какие стихи отыскивает он ей отовсюду — и в каждом письме новые. Пушкин, — кажется всего она перечитала, а этих не знала, Лермонтов, Майков, Полонский, Апухтин — все, точно послушные слуги, явились Портосу помогать ему в его любви.
Она идет по широкой аллее гарнизонного сада и снова, как в детстве, громадными ей кажутся каштаны, уже покрытые молодыми зелеными шишками. На теннисе звонкие голоса молодежи. Подойти?… Поиграть?.. Тряхнуть стариной.
Она подходит к сетке. Она смотрит, как госпожа Кларсон, — она теперь удостаивает узнавать ее, играет с двумя кадетами и гимназистом. Маленький сын Бакенбардова им подает мячи.
О! Как они плохо играют! Как неуклюжи движения госпожи Кларсон!
Валентина Петровна смотрит, тихо улыбаясь, а губы ее, не шевелясь, чуть шепчут стихи, что звучали сейчас в ее сердце.
Да, такое-ли уже и далекое? Тихий сосновый лес. Стена елок — точно какой-то храм… Издали несущаяся музыка. И смирно стоящие привязанные к деревьям лошади…
От клумбы цветов, окружающей теннисную беседку, жарко пахнет цветущими резедой, левкоями, душистым горошком и гелиотропом. Там целое coбрание больших шмелей.
Они ехали тогда, после того, шагом… Он брал ее руку и тихо подносил к своим губам…. Она молчала.
— Плэ!.. рэди!.. — pезко кричат на гроунде.
Кадет, подавая мяч, прыгает и чуть не падает. Кларсон промахивается и делает некрасивый скачок.
— Не люблю, когда смотрят, — кидает она в сторону.
Валентина Петровна тихо отходит от сетки. В ней нет обиды. Она точно не слыхала этих слов.
"Это безумие!" — думает она. — "Как низко я пала. Какая я стала гадкая!.. Это надо кончить"…
Из глубины сердца, из каких-то далеких, далеких далей, чей-то страстный голос шепчет ей:
XX
Надо было решать. Родители Валентины Петровны ехали в Вильно 20-го июля. В этот же день Яков Кронидович возвращался в Петербург. Долг жены был его встретить и все приготовить ему. Долг дечери — перевезти родителей и помочь старикам. Валентина Петровна не знала, на что решиться. Маменька уговаривала ее ехать к мужу. Она уже приспособилась и отлично справится с Дарьей. Начальник Штаба Михаил Александрович был так добр, что давал им своего денщика проводить их до Вильны и устроить там.
— Ты нам совсем не будешь нужна, — говорила мамочка. — Поезжай домой, тебе надо отдохнуть. Видишь, как ты побледнела за эти дни.
Решить она не могла. Она боялась Петербурга. Боялась встречи с Портосом. Bсе эти ночи она не спала. Было душно. Раздражал храп матери. Мешали комары. Tело горело в палящем oгне…. И чуть забывалась — ощущала нежную мягкость душистых усов и точно чувствовала жадные поцелуи Портоса. Если она теперь, в этом состоянии, попадет в Петербург, — она пропала. Все ее твердые, разумные, холодные решения развеются, как дым. Она безвозвратно погибнет… Она станет падшей.
Да разве она уже не падшая?
Большие глаза напряженно смотрели в темноту, где начинало белеть за шторой окно. Ночь проходила, и не знала Валентина Петровна, что это было с ней: страшные муки раскаяния, страх нового греxa, или это было величайшее наслаждение любви, сладость rpеха.
Люблю… любит… в этом грех!?
Молиться? О чем?… О том, чтобы оставил, забыл ее Портос?
Нет… Никогда….
Пусть…. любит… как прежде…
Утром письма.
От него и другое, тоже из Петербурга с круглым, детским почерком на конверте.
Валентина Петровна ушла на свое любимое меcтo, за кладбище. Трава была скошена. Сено лежало в копнах. Она села в копну и вскрыла письмо Портоса.